— Кроме непонимания внутри меня, которым я пытаюсь проковырять дырочку во вселенной! — раздраженно сказал Глиста. — А, что уж тут!..
Он встал и с раздумьем посмотрел на водную гладь. Потом явственно содрогнулся.
— Они не оставили мне выбора, — сказал он и ушел вглубь берега.
Шольт остался один. Он подошел к одежде, сложенной на большом валуне, вытащил свой меч и стал смотреть вдоль лезвия, любуясь бликами лунного света на металле.
— Исотодзи, — прошептал он. — Воин, будь бесстрастен. Есть только ты и твой путь, все остальное отринь. Лунная дорожка по лезвию меча. А потом острие. А дальше?
— О чем думаешь? — спросил вернувшийся Уртханг.
— Об острие, — вздрогнув, сказал Шольт. — Путь по лезвию. Ладно, привыкли. Приучены. Бесстрастно пройдем. До острия. А дальше? Что дальше, Ник? Когда ты войдешь в храм, что будет с нами? Со мной?
— Не знаю, — сказал Ник. — Говорят, что мир обрушится за спиной Свидетеля в тартарары, и не будет ничего, кроме храма и Свидетеля, до самого Рассвета. Еще говорят, что все остальные умрут. Или исчезнут. Или уйдут по небу на Закат. Или растворятся в воздухе. А то — останутся рядом до Рассвета, а потом новый мир их сменит, накроет, изменит, всосет в себя, и они станут в нем всякими камнями, птичками там разными, деревьями… А Зенедден Зеден еретически предполагал также, что в мире ничего не изменится, единственно сам Свидетель уйдет в новый мир, только что им же и порожденный. А остальные пожмут плечами и пойдут домой.
— А как они поймут, что уже все кончилось? — спросил Шольт.
— Ну как? Рассвет есть, Свидетеля нет — чего еще ждать? Войдут в храм еще три-четыре раза, убедятся, что больше ничего не происходит, и успокоятся. Гораздо более интересный вопрос вот в чем: как Свидетелю потом отличить, старый ли, но преображенный мир вокруг него — или совсем новый и совсем другой?
— У меня от такой философии голова болит, — с досадой сказал Шольт. Вроде понимаю — а ни ч-черта… извини, Ник.
— Да я ж не ругань отрицаю, — сказал Ник. — А способ мысли, руганью порождаемый. Глисте на радость.
С другой стороны вернулся Тори, держась за голову.
— Вот тебе и поэзия, — сказал он грустно. — Мечом меня рубить — исотодзи. Шатер мной чистить — исотодзи. Вчера утром денщик чай заварил, я извиняюсь, через задницу, меня всего аж перекорежило — но исотодзи!.. А сегодня перевод плохой — и все. Испекся непобедимый воин. Эта ваша, запрещенное слово, культура, запрещенное слово ее так!.. Проползает, понимаешь, сквозь щели в панцыре и уязвляет нещадно в пяту и в голень. О чем говорите, командиры?