– Я понимаю, – имея в виду что-то свое, говорит Юрка. – С нами возни!.. Самим столько горя! Но знаешь... Не оставляй. Очень прошу. Я-то – черт с ним... Но мать... Ты же знаешь.
Он умолкает, и мне становится легче.
– Юр! Ну что ты! – удивляюсь я, чувствуя свою неискренность. Я ведь еще не знаю, куда мы подадимся, как выберемся из этой западни. Сумеем ли вынести его живым? Не знаю почему, но моя решимость спасти его с сегодняшнего дня поколеблена. И все же я с внезапной уверенностью обещаю: – И не думай даже: не оставим!
Юрка зябко ежится и вздрагивает.
– Знобит, холера. А вообще сегодня мне лучше. Я теперь чувствую: выживу. Вчера, признаться, думал, хана. – Он виновато улыбается уголками губ и снова становится печально-серьезным. – Выбраться бы только.
– Выберемся, Юра. Тут уже недалеко. Вот немец поможет. Еще есть двое здоровых. Не беспокойся.
Я поглядываю на Катю, которая стоит сзади, и вдруг вижу кого-то на полу у стены. Прикрытый шинелью, он неподвижно лежит в тени. Только ноги в немецких, аккуратно подкованных сапогах вытянулись к порогу.
– Кто это?
– Немец, кто же еще, – говорит Катя.
– Немец, сынок, немец, – подтверждает старик, видно, хозяин этого домика. Он расслабленно шаркает от порога и садится на край топчана. Потом в раздумье снимает шапку. На белой голове топорщатся спутанные поседевшие космы.
– Откуда немец?
– Да тут вчера... Помирал на шоссе. Ну, подобрал.
Я встаю, отворачиваю край шинели. На окровавленной соломе – пожелтевшее молодое еще лицо. Полураскрытые неподвижные глаза. Худая кадыкастая шея. На погонах по офицерскому значку. Обер-лейтенант вермахта.
– Всю ночь бился. И плакал, как дитя. Нелегко отходил, не дай Бог. Теперь уже что?.. Теперь царство небесное.
– Ты что: у немцев служил? – зло кольнув его взглядом, спрашивает Катя.
Человек поднимает глаза и снизу вверх глядит на нее с упреком:
– Почему так говоришь, дочка?
– Больно уж жалостливый.
– Может, и жалостливый. А немцам я не служил. Я работал. Двадцать лет в этих местах работал на железной дороге, – обиженно говорит человек. – Себя кормил. Невестку с детьми да еще ваших двоих в сорок первом выхаживал. Пока раны затянулись. Что же, сам солдатом был. В ту, николаевскую, натерпелся лиха. В плену у них был. Знаю.
– А этот? – киваю я на труп под шинелью.
– А что этот? Когда умирал – Бога вспоминать стал. Гота по-ихнему. Перед кончиной-то. Смерть, она всех уравнивает. Теперь он человек просто. Покойник.
– Очеловечишь его! – говорит Катя. – Мало ты, наверно, повидал их!
– Да уж сколько пришлось, – ворчит старик, и потрескавшиеся его руки свиваются в узел.