Это невыносимо светлое будущее (Терехов) - страница 177

– И ты думаешь, это когда-нибудь кончится? Не-а. Думаешь, станешь шнурком – все изменится? Не-а. Ну, умываться будешь по утрам, если кто-то будет грязным ходить… Ну, туалеты мыть не будешь, если кто-то другой будет мыть. Бить тебя реже будут, если кого-то ты будешь бить каждый день. Ты, лично ты! Ну, еще подошьешься стоечкой, крючок расстегнешь, если деда рядом не будет. Мне в спину что-нибудь пошепчешь. Но душой-то тварью и останешься! И даже дедом станешь – все равно в душе ты – тварь! И на «гражданке» чуть копнут – а ты гнилой. Согнули! Тебя заставили – ты заставил, это одно и то же, значит, в жизни тебе вдолбили: ты – ничто. А ты решил, если так, значит, есть еще меньше тебя ничто – и ты его можешь согнуть. Да? А чуть больше сила – значит, ты опять ничто, опять что-то должен, уже не человек. Понял?!

Козлов мелко подрагивал, сжатый тесной шинелью, как лимонад в бутылке. Ему страшно хотелось в туалет. Он всегда оглушался чужими криками и сразу забывал, про что говорили только что.

– Ну хорошо, – опять вскочил замполит. – Хорошо. – Он подошел к двери, поплотней ее прихлопнул и стал говорить совсем тихо, прижавшись спиной к шкафу слева от Козлова: – Ты боишься стать стукачом… Пойми, стукач – это тот, кто стучит свой призыв. Подглядит что и где, если сам сторона, и бежит ко мне, докладывает и в увольнение просится – у меня таких хватает, хватает… Чего говорить – есть. Но тебе-то что здесь стучать, какая тебе тут может быть выгода? Против тебя допустили внеуставные отношения… Надо карать! Немедленно и максимально жестоко виновного! Ты прав! Ты, понимаешь, прав! Но ты слабый человек… Ты боишься – хорошо… Ты мне скажи, кто он. Я больше тебя ни о чем другом не спрашиваю, ничего. И я выдержу время, слышишь, – время, месяц! И потом накажу. Такой момент найду, такую возможность… И вдвое, втрое жестче – он взвоет! Взвоет. А ты… Ты скажешь, что сейчас рисовал бирки для тетрадей политподготовки. Скажешь: припахал, мол, замполит, такая вот сволочь… А? Кто?.. А?

Козлов мученически повел шеей, сглотнул и выдавил:

– Это я… Это носки мои. Сейчас холодно…

Замполит помолчал и шмыгнул острым носом.

– Ну что ж… Значит, пусть все по-прежнему: живите не улыбайтесь, вечером ни шагу из кубрика, не дай бог, засмеетесь громко, не дай бог, дни неправильно сочтете… Все чепуха, конечно, ерунда, мне деньги платят, рота отличная – чего еще… Вот только, знаешь, Козлов, вечером дома сидишь, дети играют на полу, – сыновья у меня… Двое. А я вот, Козлов, думаю: зачем у меня сыновья родились? Как же я их в армию провожу? Умереть легче, чем представить. Вот и не спится ночью. Ведь бьют же сейчас кого-то. Кто-то сейчас плачет. Да, Господи, ты посмотри на себя, на всех салабонов со стороны, хоть сколько вам: восемнадцать, девятнадцать, ну сколько угодно, а все – дети; думаешь: одного сейчас оставишь – сядет на пол и расплачется… Как дети мои. Это потом вы взрослеете, когда кровь пить научитесь, тогда, конечно, откуда только все берется… Но ведь сейчас же мучаетесь, значит, было в вас что-то… понимаешь, что-то от матерей ваших, от справедливости, от чистоты, что ли… И мучаетесь, что отнимают это, – вот за это мне страшно. А бьют… Что ж, все дрались по молодости, но не так, чтобы по очереди всех и без толка. Только бы крови напиться… Но ведь болит же что-то в вас, болит… – Замполит неловко улыбнулся, будто Козлов узнал что-то, делающее замполита жалким и ничтожным, обнял сам себя руками, поскрипел тугой кожей сапог и свежо, отчужденно сказал: