На дне ямы ничком распластался рядовой Михаил Улитин.
Попов, подобрав под себя ноги, с шумом выдохнул воздух задрожавшими губами, потом встал – автомат скользнул из рук.
К нему, опустив голову, через поле пошагал Журба, волоча за собой его шинель и держа неловко в руке, как горячий, автомат, солнце бросило скупой луч сквозь редкую промоину, и вслед за Журбой пробрела понурая тень – прямо по его следам.
Попов глянул на свои мокрые штаны:
– Вот дела-а…
Вся рота теперь оборжется… Старшина не забудет до дембеля. На всю оставшуюся жизнь.
Ему стало холодно так, что застучали зубы.
Он ждал хохла, по-детски веря, что придет он, и все, может быть, изменится, хотя ничего уже не изменишь. И скучно теперь думать о том, что не может быть, а будет уже точно.
И тут он заметил, что Улитин шевелится.
Попов тупо смотрел, как дрогнули его локти и рука, красная, застуженная, стала шарить слева от тела – искать рукавицу, как обернулось меловое, искривленное мукой лицо и глаза начали видеть, узнавать, понимать…
– Ага, – сказал Попов. – А я думал… Ну, вот и хорошо.
Недвижный, как снежная баба, он видел, как медленно привстает Улитин, пятится назад, осторожно, украдкой, как ищут костлявые пальцы приклад автомата в снегу и находят, как улыбаются при этом побелевшие губы, как коротко блестит автоматный ствол перебрасываемого с руки на руку автомата и беспощадный зрачок ствола манит вселенским, готовым ко взрыву мраком.
– А… какой сегодня день? – глупо спросил Попов, запрокинув что есть силы голову и взметнув ладони к груди.
Журба с дикой проворностью прыгнул Улитину на спину, двинул локтем по лицу, ударил ногой, рыча, оторвал с натугой пальцы, цепко державшие автомат, еще раз ударил ногой, потом прикладом, выдернул из брюк поясной ремень, живо обмотал им уже безвольные руки, тыкая обмякшего Улитина лицом в снег, повторяя злыми губами одно и то же:
– Я тебе побегаю, я тебе постреляю. Я тебе побегаю. Я тебе постреляю!
Попов поднял с земли шинель, закутался в нее и, не оборачиваясь, укрыв полой мокрые штаны, побрел назад, замершим, слепым взглядом увидел снежный росчерк, отпечатанный очередью у его следа, отыскал упавшую с головы шапку, долго развязывал узелок, хоть завязано было на бантик, опустил у шапки уши, напялил ее поглубже и пошел назад, зачем-то глянув на часы, – до смены оставался ровно час; он снял ремень с «хэбэ» и стал застегивать шинель, глядя на Журбу каким-то странным детски-отрешенным лицом. Улитин лежал молча, не поднимая головы, но старательно сжимал и разжимал руки – он пытался развязать ремень.