Шах собирался легко и убедительно выиграть сразу же, в первом туре, и после выхода в финал он заскучал: неожиданно ему открылись интриги, сплошное предательство и двойная игра некоторых бескорыстных помощников, власть казалась купленной Шеловым-Коведяевым на корню, у соперника грезились шальные деньги и подпитка из-за рубежа. Убийственная для Шаха поддержка соперника Старовойтовой (Старовойтова Галина – одна из апостолов народного буяна Ельцина, олицетворение демократии, мужеподобная разоблачительница коммуно-фашистов) была главной причиной Владимира Владимировича тоски – он подкатывал к Старовойтовой на общем ленинградском прошлом и общих знакомых, его ласково приняли, перекрестили и отпустили ни с чем, Шах мрачнел: все неспроста, он ее любовник! – и погружался в лживости биографии Шелова-Коведяева – да какой там он Шелов и Коведяев! скрывает национальность, а то по лицу не видно! О своей слабости Шах говорил вскользь: «Все думают – зачем нам армянин…», но мне кажется, он считал главной причиной своего вероятного поражения собственную фамилию, а еще больше – собственное лицо, профиль. И был, на мой взгляд, прав. Все бы забылось, кабы пробился он к Ельцину и получил хоть какую-то занюханную рекомендательную грамотку, но не пробился и ничего не получил. В тот день непобеды он все же пошел и проголосовал за себя (берег и этот голос!), у избирательного участка народ развлекали со сцены: баянист стоял, ничего не видя, как слепой, баян в его руках разворачивался словно сам по себе, «артистка оригинального жанра», толстая старуха с длинной крашеной гривой под зимней шапкой, наряженная в пестрый восточный халат, вытащила на сцену провинциальный чемодан, обклеенный открытками с изображениями дальних городов, и доставала оттуда кольца, платки. Я глянул сейчас в дневник: это было 20 марта – на земле лежали пыльные клочья травы, небо светлело у горизонта, над головами стояла черная неподвижная пыль, и ее не мог сдвинуть ветер.
Мы втроем, Софронов, я и Шах, поехали в крутящийся ресторан «Седьмое небо» на Останкинской башне. Ресторан вращался муторными, тошнотворными рывками, мы с замершими лицами смотрели за стекло: город – не видно людей, беспорядочная роща домов, серые пятна парков, поднявшееся вверх, словно на вдохе, небо, одинокое солнце и не видно птиц – и все это на свету, и так томила эта еле плывущая картина, будто мы на пароходе и он навек отрывает нас от родной земли, и наш дом теперь – эта палуба, вот этот столик, смирились и оторвались – и такой вдруг прекрасной из чужого окна стала наша земля, величавой, родной, присмиревшей, и мила стала особенно та сторона, где дом, – ничего не видно отсюда, мы уже далеко, а та сторона света мила.