Ольстин Олексич говорил бесстрастно, а Кончак представлял, как в черниговских хоромах князь Ярослав Всеволодич протягивает боярину лист пергамена, требуя выучить текст и донести его до хана без искажений. Уж больно неживыми были слова, сказанные ковуем.
– Господь рассудит, кто прав, – сказал Ольстин Олексич. – Князь черниговский не смеет препятствовать промыслу Божьему и будет молиться о милости к враждующим.
– Кто речь писал? – спросил, улыбнувшись, Кончак.
– Какую речь? – растерялся черниговец, не ожидавший подобного вопроса.
– Тобой сказанную, – уточнил хан, не забывая потчевать гостя и пододвигая ближе к нему блюда со снедью.
Ольстин Олексич хохотнул.
– Не понравилось?
– Отчего же? Понравилось. Красиво.
– Благодарю. Князь Ярослав будет доволен похвалой, – сказал Ольстин Олексич, попробовав антиохийское вино из серебряного кубка.
– Очень красиво, – уточнил Кончак. – Только верить в это не хочется.
Ольстин Олексич вскинул голову. На его лице мышцы на мгновение окаменели.
– Не беспокойся, боярин, – сказал Кончак. – Я знаю, что ты приехал с добром. Иначе никогда тебе не позволили бы проводить хана Кобяка в путь, ведущий в мир духов. Только вижу я, что на Руси все больше растекается яд, источаемый Византией. Ты, боярин, говорил по писаному, с пергамена, а Степь ценит, когда речь идет изнутри, от духа. Слова обдуманные не внушают доверия, правда не нуждается в осторожности.
– А это не написано ли заранее? – прищурился боярин.
– Написано, – ответил Кончак, наливая из амфоры сдобренное пряностями густое антиохийское. – Древним мудрецом из Срединной Империи.
– Вопрос можно? – поинтересовался Ольстин Олексич, и даже интонация его изменилась. Боярин вышел из роли посла и собирался провести завершение разговора просто как светский человек.
– Конечно.
Кончаку не требовалось менять маску, поскольку ее просто не было. В византийской дипломатии, которой учились на Руси, честность считалась слабостью, но половецкий хан обратил кажущийся недостаток в его противоположность. Лучший способ вызвать неуверенность у того, с кем ведешь переговоры, – заставить его нервничать; предположить, что у тебя есть петух в рукаве, способный неожиданно клюнуть в темечко. А что есть честность на переговорах, если не глупость? Верх коварства, наверное…
– Не понимаю, хан, почему ты так привязан к невзрачной посуде? Меня потчуешь на золоте и серебре, а сам ешь и пьешь из чаш, словно вымазанных в тине?
– Это очень редкий фарфор, – сказал Кончак, поднимая неглубокую зеленоватую чашечку и любуясь ею в лучах рассветного солнца. – Говорят, что глазурь на нем не выносит отравы, покрываясь от яда трещинами. Но не в этом для меня главная ценность этой посуды. Взгляни, боярин, как проста, но тем не менее изысканна форма сосудов и блюд! Они кажутся мне овеществлением степной души… Понимаешь?