Габриэла (Маринат) - страница 19

– Хочу пальнуть по Марии Магдалине, – сострил я.

– Нет! – крикнула она, раскидывая руки и закрывая собой барельеф. – Это память о маме. Вы не смеете!

– Пожалуйста, сядьте, Габриэла, – сказал я.

Она послушалась и села, как всегда, на стуле в двух шагах от меня.

– Почему вы каждый день приходите ко мне в комнату, садитесь вот так на стул и смотрите на меня, как будто вы на лекции по анатомии? – стал допытываться я.

Она смахнула рукой три прядки волос со лба и посмотрела на меня, как бы решая, говорить со мной откровенно или нет, но это длилось всего минуту. Она опустила глаза и сказала:

– Я слышала как-то раз, как вы с моим дедушкой говорили о Гете. Неужели вы его читали?

– Читал кое-что. А чему тут удивляться?

Она не ответила, только пожала плечами и взглянула на меня с любопытством. Тогда я сказал, что читал и Байрона, и Шиллера. А потом спросил, читала ли она Лермонтова?

– Нет, – призналась она. – Это кто, русский писатель?

– Это величайший в мире поэт. Если бы он был на моем месте, он не позволил бы вам входить к себе в комнату, потому что вы дурнушка, злюка и вообще из вас слова не вытянешь.

Она встала и молча вышла. Я пожалел о своих словах. Но когда я подумал, что она больше не придет, мне стало совсем не по себе. Тем не менее в тот же день вечером кто-то постучал в дверь. Ее я никак не ждал. Но это была она – с кипой газет и журналов.

– Лермонтов не хочет почитать чего-нибудь?

– Где вы их столько набрали, Габриэла?

– Приходил какой-то русский солдат, спрашивал тех, что на первом этаже, и оставил для них вот это. А они еще не вернулись.

Наши ребята уже несколько дней как встали на ноги и разнюхали дорогу в винные погреба. До них было километра три. Для меня они тоже прихватывали белое австрийское вино, но профессор Штирер запретил мне пить.

– О чем пишут в ваших газетах? – спросила она.

– О мире, – ответил я.

Она отвернулась к окну и вдруг спросила:

– Что же такое война?

– Бойня, и все дела, – ответил я.

– А мир?

– Передышка между бойнями… Чтоб зализывать раны.

У нее расширились глаза, она задумалась на секунду – и рассмеялась. В первый раз я видел, как она смеется. Она подошла к кровати и дружески коснулась меня рукой. Потом вернулась к окну, стала снова вглядываться в даль.

– Лес уже зеленый? – спросил я.

– Только начинает…

– Птицы прилетели?

Она обернулась, взглянула на меня в приливе веселого любопытства:

– А вы что будете делать после войны?

– Я или мы все?

– Ты, – уточнила она.

– Я стану артистом кино. Путешествовать – напутешествовался, водить машину – умею, стрелять из ружья – тоже. Осталось научиться целовать девушек.