На задах толпы перешептывались.
— Вадим спрашивает, где женщина, где Вероника Богоявленская, что кофе готовила? — с телефоном у щеки, подошла к Генриху Аня. — Вадим говорит, как же вы не спросили Богоявленскую?
Несколько секунд понадобилось Генриху, чтобы вспомнить, кто такой Вадим, какое он имеет отношение к театру и зачем ему, наконец, Богоявленская.
— Разумеется! Звони, Аня, звони! Всех до кучи! Богоявленская? Давай сюда Богоявленскую!
— И что же, мы это так оставим? — спросил Кацупо.
— Оставить нельзя.
Они говорили о Куцере, как говорили бы об отсутствующем человеке.
— Давайте завтра, послушайте, завтра, — возразила Нина. — У меня голова треснет.
Генрих энергично возразил:
— Нельзя расходиться. Что, домой и спать?
— Разбирайтесь. Только уж без меня, — заявил вдруг Куцерь, судорожно, во всю влажную пасть зевая. — На хрен. И каждый день все эти ваши рожи видеть…
С утробным звуком он скорчился в позыве рвоты и даже шатнулся, как отравленный. Потом произнес, сочиняя на ходу:
— Все, что творилось здесь у нас… расскажет честный унитаз. Поэма унитаза. Сплошной отходняк. Э-э… — И он опять изобразил рыгающего человека. — Хлестали так, что… опосля… э-э… Тра-та-та-та, не разогнуться. И в голове одна мысля, каб в унитаз не промахнуться!
С идиотским торжеством Куцерь оглядел застывшие лица и двинулся прочь.
Так барственно да вальяжно, что Аня тотчас же каким-то чутьем поняла: ждет, когда его остановят. Она дала бы ему дойти до кулис, она позволила бы ему шагов десять-двадцать, чтобы с непримиримым ожесточением проследить, насколько же его хватит, но слишком уж все были обозлены — мало кто заботился о чистоте опыта. Красный от готовности схватиться Тарасюк, лениво-спокойный, похожий на уверенного в себе драчуна-мальчишку Кацупо, длинный Дон-Кихот Неверов и еще пара не склонных шутить парней заступили Виктору путь. Тот показал руки: я без оружия!
— Нет, мы его заставим! Так уже не уйдет! Стул! Давайте! Поставить сюда стул! — в тон общему ожесточению распоряжался Генрих. — Нина! Свет! — обернулся он к Нине Ковель, и она повиновалась, словно это был сам Колмогоров.
Полубегом притащили драное, с облупившейся позолотой бутафорское кресло. Заслуженное седалище поставили посреди сцены под всплеск засиявших прожекторов.
— Сюда! — велел Генрих, глянув вверх.
Кресло подвинули. Однообразно ухмыляясь, Куцерь, уселся. И тоже глянул, щурясь, наверх в многоокий свет софитов, потом уперся руками в колени и подался вперед с намерением не упустить ничего занимательного.
— Связать его! — жестоко сказал Генрих, озираясь.