Томас Карлейль. Его жизнь и литературная деятельность (Яковенко) - страница 17
Благодаря Ирвингу один издатель предложил Карлейлю сотрудничать в его журнале, и Карлейль написал ряд очерков о Шиллере, вышедших впоследствии отдельной книгой под заглавием «Жизнь Шиллера». Немногие биографии, существующие на английском языке, говорит Фроуд, сравняются с этой по своему изяществу, по ясности, благодаря которой фигура Шиллера выступает вполне отчетливо, и вместе с тем по сжатости, когда отбрасывается все не имеющее существенного значения. Гёте высоко ценил эту биографию и вскоре выпустил под своей редакцией перевод ее на немецком языке; он сразу признал в молодом, неизвестном еще тогда шотландце человека, одаренного истинным гением, и говорил о нем как о новой нравственной силе, относительно которой невозможно заранее предсказать, какой высоты она достигнет. Совершенно иначе отозвались на начинания Карлейля его соотечественники; сначала они сделали в его сторону несколько легких покровительственных кивков, но скоро переменились и стали относиться к нему с презрением и злобой. От Шиллера Карлейль перешел к Гёте и занялся переводом «Вильгельма Мейстера». Несмотря на то, что он изучил немецкий язык при помощи грамматики и словаря и никогда не говорил по-немецки, перевод его считается образцовым, каких вообще очень немного во всей переводной литературе.
Внутреннее беспокойство и недовольство не оставляли, однако, Карлейля. Так, в дневнике его от 31 декабря 1823 года (ему было тогда уже 28 лет) читаем: «Еще один час – и 1823 года не станет. Чем же я могу отметить этот год в своей жизни? Почти ежедневными смертельными муками… Счастливая юность! Еще год или два – и она кончится. Еще год или два – и ты всецело превратишься в этот caput mortuum[3] своего прежнего „я“, в жалкую, глупую, завистливую, разочарованную, презреннейшую тварь на поверхности земного шара. Проклятие, тяготеющее надо мной, чернее и тяжелее выпадающего на долю других людей: я чувствую себя точно заключенным в разлагающемся трупе, каждое отверстие в котором превращается в лазейку для терзания, пока ум не ослабеет и не помрачится и голова и сердце не превратятся в пустыню, покрытую мраком. Чем я заслужил эти муки?.. Не знаю; да и узнаю ли когда-нибудь?.. В таком случае почему же вы не покончите с собой, милостивый государь? Разве не для этого существуют мышьяк и разные другие яды или веревка и нож? Совершенно верно, сатана, все эти предметы существуют; но будет еще время воспользоваться ими, когда я совершенно проиграю ту игру, которую теперь только еще проигрываю. Вы замечаете, милостивый государь, что во мне есть еще кое-какие проблески надежды, и пока живут мои друзья, моя мать, отец, братья, сестры, до тех пор я обязан выполнять свой долг – не разбивать их сердец, если бы даже надежда покинула меня совсем. В силу указанной причины, если не существует иных, которые, однако, я уверен, существуют, снисходительный сатана извинит меня. Я не намереваюсь сделаться самоубийцей: Бог, существующий в небесах, запрещает!..» В заключение своей записи Карлейль восклицает: «Я нуждаюсь в здоровье и здоровье!..» Действительно, страдания от несварения желудка были крайне тяжелы. «Едва ли, – говорит Фроуд, – нашелся бы в Шотландии или даже во всей Англии человек одних лет с Карлейлем, обладавший такими же громадными познаниями и видевший так мало свет Божий». Он прочел поразительную массу книг по истории, поэзии, философии; вся современная литература – французская, немецкая, английская – была ему знакома лучше, чем кому-либо другому; а его способность самостоятельно перерабатывать все прочитанное была поистине изумительна. Однако дальше Эдинбурга и Глазго он не бывал, и знакомство его с культурным интеллигентным обществом ограничивалось несколькими случайными встречами. Ирвинг звал его к себе, убеждая, что Лондон примет с распростертыми объятиями всякого нового человека, отмеченного печатью гениальности. Но Карлейль лучше знал самого себя; он понимал, что люди с его дарованиями, с его оригинальностью завоевывают себе известность после упорной и продолжительной борьбы. Он колебался. Однако надо же было посмотреть Лондон, надо было познакомиться с тем литературным миром, в котором он решил теперь жить и умереть; надо было посмотреть на жизнь в самом ее средоточии. И Карлейль, воспользовавшись свободным летним временем, отправился к своему другу. Из Лондона он ездил в Бирмингем и прожил там несколько месяцев; наконец в обществе своих новых лондонских знакомых предпринял кратковременную экскурсию в Париж. Таким образом, в короткий период времени он обогатил свой ум массой живых впечатлений. Промышленный Бирмингем познакомил Карлейля с социальными проблемами, как они ставятся самой жизнью, и он воспользовался своими впечатлениями впоследствии, когда ему пришлось писать о чартизме и т. п.; а посещение Парижа и разных его исторических достопримечательностей очень пригодилось ему, когда он задумал написать «Историю французской революции».