Прикосновение (Морочко) - страница 13

– Это Жемайтис – самый близкий ей человек, – догадался Конин, сел в ближайшее кресло и, не включая свой пульт, прислушался.

Обрывки мелодий пролетали, как птицы в тумане. Большая часть их была Ивану знакома. Время от времени музыка удаляясь, стихала, а вблизи раздавались какие-то скрипы, шорохи и постукивания. Словно кто-то притопывал ногами, хрустел, разминая суставы. Затем стайки мелодий опять поднимались над горизонтом. Казалось, импровизатор не имеет понятия о гармонии. Все шло в унисон. Дилетант за пультом импровизации сразу себя выдает. Но здесь было полное пренебрежение к музыке – жалкая какафония с приливами и отливами, с неожиданными взрывами и паузами и просто бездумное скольжение в одной звуковой плоскости, как в хаосе сновидений. Единственной реальностью было трепетанье русого хохолка и кончиков ушей над спинкой кресла. Решив для себя, что это – не музыка, Иван перестал обращать на нее внимание, но не слышать совсем – не мог. В импровизации главное начать. Каждый звук имеет родство с предыдущим, повторяя, дополняя, развивая или отрицая его.

Музыкальная канитель опять отодвинулась. А вблизи что-то хрустнуло, просвистело негромко, простучало, осыпалось. И вдруг… появились следы птичьих лапок. Слышалось далеко. Холодный воздух трещал от вороньих споров. Темными кляксами выделялись птицы на чистом снегу. Кто-то скрипел по дорожке. Клубился морозный пар. Раз-другой свистнула на ветру голая липа. Осыпался нежнорозовый иней. В пол-неба горела заря. Алые перья облаков лежали еще среди звезд. С той стороны, откуда вставало солнце, как вступление к чему-то очень серьезному, пульсируя, приближалась захватывающая напряженная музыкальная тема. Так манящая и пугающая жизнь представляется в детстве великим шумом и светом. То было какое-то волшебство. Конин знал, что на самом деле кроме русых вихров и антеннок ушей ничего увидеть не может. И все же он видел, как бледнела заря и появлялся малиновый краешек солнца. Тогда хаос звуков как-будто сорвался, не выдержал, выпустил томившийся в нем чистый голос, несущий в себе нечто словами невыразимое. Конин вдруг понял, что такой музыки вообще быть не может и, узнавая, весь подался вперед. То были ее голос, ее манера смеяться, дышать, смотреть. Вернее не покажешь. С большей любовью не отразишь. Маша оживала перед ним, как чудесное наваждение. Теперь он догадался: все, что звучало до этого было лишь капризом импровизатора, страусиное прятание головы под крыло. Но вот притворство отброшено, и словно ощетинился зверь – все перекрыл, нарастая, истошный вопль. Тревожный, колючий, он впивался в мозг, и в груди на него отзывалась острая боль.