— Разными путями шагало по России горе, — проговорил Иван Спиридонович, взволнованный исповедью Когана.
— А сейчас где твой батя? — поинтересовался третий чекист.
— В Одессе. После февральской революции объявился, — ответил Коган, гордясь своим отцом.
Борис выпрыгнул из саней и побежал рядом. Ездовой решил над ним подшутить, чуть тронул вожжи, кони прибавили шагу. Но Борис бежал и бежал, не отставая.
— Иван Спиридонович, — приглашал он, — Ноги отморозите, выбирайтесь из саней. Хорошо-то как!
Ласточкин послушался совета и выпрыгнул по другую сторону розвальней.
Какой-то озорной дух вселился во всех. Борис подхватил горсть снега и, запрыгнув опять в сани, принялся натирать им лицо ездового. Тот завалился назад, невольно потянул вожжи. Лошади рванули резко в сторону. Вывернув сани, вывалив в белое поле двух веселых озорных парней, они остановились, нервно раздувая ноздри. А Коган и ездовой сидели по пояс в хрустком снегу и громко смеялись. Подъехали вторые сани. Из них выскочили чекисты, кинулись на Бориса.
— Куча мала!
Завихрился снег, вызвездился в потоке косых лучей заходящего солнца.
Обычно деловито-озабоченный начальник окротдела сейчас ласково, по-отцовски смотрел на беззаботную возню своих подчиненных. Пора было бы им вставать, впереди еще часа два пути, но вот не поворачивается язык прикрикнуть на молодых, а они сами и не догадываются, что время не ждет.
— Простудитесь. Вставайте! Ишь, масленицу устроили!
Но клубок барахтавшихся в снегу тел подкатился к нему и как-то впитал, вобрал в себя человека с седыми висками.
— Куча мала! Куча мала!
Когда наконец разошлись по саням и кони вновь зарысили по укатанной дороге, Коган сказал:
— Люблю зиму, хотя и родился на юге. Дышится уж очень здорово. В двадцатом мне повезло: побывал в Москве. В городе хозяйничал голод. Тоска зеленая. А попал я в Сокольники и ахнул. Стоят деревья, будто заколдованные. Елочки в собольи шубы одеты. Так хочется подойти, шепнуть заповедное слово и расколдовать их.
Подивился Ласточкин:
— Вот смотрю я, Борис, на тебя и думаю: кто ты? Сурмач — прирожденный чекист. Иным я его не мыслю. А ты? Стихи, поди, пишешь?
Едва зашло солнце, за работу принялся мороз. Ветер срывал поземку: норовил добраться до лица. Не от того ли и расцвели щеки Когана?
— Только, Иван Спиридонович, не смеяться! — потребовал он.
— А над хорошим в человеке одни дураки потешаются, — ответил Ласточкин.
— Тогда слушайте. Вчера написал. Это… ну, про вечность жизни, что ли…
Сто бы лет мне прожить!
Мне бы тысячу жить!
Но не хватит, я знаю, всего лишь мгновенья,