Борис Коган ворвался в комнату и заорал:
— Урр-а! Коммуна варит борщ!
У него в руках огромная желтая свекла с тупым, похожим на колун, носом.
Сурмач за последние дни чертовски устал. И вот наконец появилась возможность снять с себя гимнастерку, освободить от мокрых сапог-кандалов ноги, пошевелить онемевшими пальцами и… блаженно потянуться.
Лег, уснул, будто в теплую воду нырнул.
А тут Борис. Схватил за край кровати, тряхнул, едва не сбросил Аверьяна.
— Нам с тобой задание: организовать дрова!
Дрова учреждениям отпускаются по экономной норме. А коммуна давно уже свою на этот месяц израсходовала, так и не нагрев ни разу по-человечески старый, полуразбитый бывший дом купца Рыбинского: не замерзает к утру вода в ведре, которую ставит на табуретке в углу спальни дежурный по коммуне, и то преотлично.
Но так туго с дровами у всех, кто не имеет возможности привезти из лесу сухостоину, спиленную вне лимита исполкома. А леса вокруг окружного города Щербиновки давно почистили — это не Белояров, где все пока еще под рукой, — и ближайшая сухостоина, поди, верст за пятнадцать—двадцать, не ближе.
«В смысле дров» у Бориса был «гениальный план»:
— Железнодорожники ремонтируют вагоны. И есть среди них свои ребята… Наберем щепы.
Длинный коридор чекистской коммуны, превращенный в кухню, гудел от множества голосов. Здесь собралось все свободное от работы население. Двери — настежь, чтобы светлее было. На широком столе шипит-ревет примус.
На табурете, вытянув ноги чуть ли не через весь коридор, сидит Иван Спиридонович, а рядом с ним хозяйничает высокая, худая женщина. Она огромным, тяжелым ножом лихо сечет капусту.
— Маша, вот еще двое наших. Знакомься, — пробасил Ласточкин.
Она улыбнулась молодым чекистам. Высокий лоб в морщинках, под глазами синева. И весь-то вид говорил, что ей на долю выпала нелегкая жизнь. И все-таки она была обаятельная, по-своему красива. Такой ее делали добрые, глубокие глаза с застенчивым взглядом да тугая, до пояса, русая коса, откинутая по-девичьи за спину.