Нет, я его не презираю за такое легкомыслие. Впрочем, это не имеет значения, ведь я его люблю. Я знаю, что публика, которая приходит на премьеры, за действием пьесы никогда не следит. А я вслушиваюсь в текст и слежу с упоением… или же говорю: «Отвратительно!» Рено завидует, что мои убеждения просты и непосредственны: «Ты ещё молода, девочка моя…» Не моложе его! Он любит меня, работает, ходит с визитами, перемывает косточки, ужинает в городе, принимает у себя по пятницам в четыре часа и ещё находит время, чтобы позаботиться о собольем палантине для меня. Бывает, что, когда мы остаёмся с глазу на глаз, он даёт своему красивому лицу отдохнуть, прижимает меня к себе и тяжко вздыхает: «Клодина! Девочка моя дорогая! До чего же я старый! Я чувствую, как с каждой минутой у меня прибавляется по морщине; это больно, до чего же это больно!» Если бы он знал… Я обожаю Рено, когда он такой, и надеюсь, что с годами уляжется его лихорадочная страсть к светской жизни! И вот когда наконец ему надоест хорохориться, тогда-то мы и будем полностью принадлежать друг другу, а сейчас я не в состоянии угнаться за этим сорокапятилетним резвым мальчиком.
В один прекрасный день я вспомнила забавного андалузского скульптора и его комплимент: «Вы свинья, мадам» и решила открыть для себя Лувр, полюбоваться без всякого гида полотнами Рубенса. Завернувшись в соболий палантин и украсив голову такой же шапочкой, похожей на зверька, свернувшегося у меня на макушке, я отважно двинулась в путь, хотя совершенно не умею ориентироваться и, подобно свадебному кортежу Жервезы, описанному в «Западне» Золя, стала плутать за каждым поворотом галереи. Как в лесу я интуитивно угадываю направление и время, так в помещении я сейчас же теряю ориентир.
Нашла зал Рубенса. Его картины мне отвратительны. Вот так! Отвратительны! Я честно пытаюсь целых полчаса буквально вбить их себе в башку (это влияние острослова Можи); нет! это мясо, глыбы мяса, эта Мария Медичи – толстомордая и напудренная, с каскадом грудей, её муж – этот откормленный вояка, которого похищает торжествующий упитанный зефир – нет, нет и нет! Мне этого не понять. Если бы Рено и его подруги узнали об этом!.. Ну, тем хуже! Если меня загонят в угол, я скажу всё, что думаю.
Опечалившись, я ухожу семенящей походкой – борюсь с желанием прокатиться по гладкому паркету – сквозь строй разглядывающих меня шедевров.
Ага! Отлично! Вот испанцы и итальянцы, они-то кое-чего стоили. Хватило всё-таки наглости повесить табличку «Св. Жан-Батист» под этим соблазнительным тонким портретом да Винчи; он улыбается, чуть наклонив голову, точь-в-точь как мадемуазель Морено…