И оставшуюся часть пути я обдумывал различные способы привязи. Наконец я остановился на садовом шланге со скользящей петлей, но, еще даже не свернув к дому, я понял, что испытать мне это не придется. Бока Красотки больше не двигались. Теленок по-прежнему стоял рядом, но уже не молчал. Он ревел так горестно, словно у него сердце разрывалось.
Остаток этого промозглого дня я провел, дрожа на улице, размышляя о том, что если бы вовремя запихал руку в эту корову, мне не пришлось бы теперь копать такую огромную яму. И пока я копал под душераздирающие вопли теленка, рядом начали собираться коровы, чтобы посмотреть не столько на свою мертвую сестру, которая для них теперь ничем не отличалась от окружающей грязи, сколько на это новорожденное чудо. И по их виду можно было сказать, что они продираются сквозь длинный темный туннель зимних воспоминаний и в их памяти начинает что-то брезжить. Эти горестные крики теленка словно тянули их за вымя памяти, заставляя вспомнить более светлые времена, более длинные дни, клевер, солнце, тепло и саму жизнь.
И еще до исхода этого грязного дня мои коровы, позабыв о горестном отчаянии и вдохновленные торжествующей уверенностью, начали рожать. Авен-Езер разродилась настолько быстро, что так и осталась стоять в недоумении, ожидая чего-то еще. Поэтому мы подпихнули ей маленького бродягу Красотки, и в своем торжестве она даже не усомнилась в том, что родила двойню. На следующий день я уже не мог отличить сироту от его сводного брата или от кого-либо из других курчавых телят, которые продолжали черным конвейером появляться на свет в течение суток.
На протяжении всего этого родильного дня отец так и не появлялся. После того как отелилась последняя корова, я вышел в поле и обнаружил его стоящим в самом конце, у соседской изгороди. Я подошел к нему как раз в тот момент, когда сквозь варево облаков пробилось солнце. Он, скромно потупившись, выслушал мои извинения и поздравления и, повернувшись задом, принялся уплетать принесенную мною люцерну. До меня донесся какой-то рев, и, обернувшись, я увидел двух соседских голштинок с новорожденными черными телятами, а на следующем поле, принадлежавшем соседу соседа, гурьбой кузнечиков скакало еще несколько потомков Абдуллы.
— Абдулла, да ты же всем быкам бык!
Он не стал отрицать этого и потрусил прочь с невинным видом певчего. Ему было чуждо хвастовство — таков был его стиль.
Шло время. Наше стадо скоро увеличилось в размерах вдвое и продолжало расти. Мы продавали молодых бычков, пускали на мясо тех, кого специально откармливали, и сохраняли телок, пока их не набралось столько, что я смог воплотить свою мечту о создании маслобойни. Чем больше разрасталось стадо, тем оно становилось чернее. Больше двух третей коров были черными с небольшими вкраплениями гернзейской, джерсейской и монгольской пород. Абдулла раздался и стал менее изящным, но так и не утратил своего скромного поведения — он никогда не набрасывался на телок с той характерной для быков жестокостью, от которой и произошел термин «бычить».