– Что мне делать? – поинтересовался Качалкин.
О нем уже успели позабыть, а он по-прежнему стоял перед столом и ждал распоряжений.
– Верить, – начал, пользуясь моментом, Тишкин. – Верить и надеяться…
– Сложный почерк, – крякнул Струге, прилаживаясь с ручкой над листком бумаги. – Если бы не знать точно, то можно было подумать, что автору кто-то вывернул в камере руку.
– А зачем имитировать? – осторожно вмешался майор. – Ферапонтов сам мне говорил, что ни разу с этим, приезжавшим, не переписывался.
«Брат, держись. На воле все пучком. Делай официальные показания на З. и Г. Говори все так, как было. Еще интерес дела требует, чтобы ты перевел тему Р. на меня. Говори следаку, что вы с П. ничего не знаете, я все решал сам. О Эф. молчи, ты ничего не знаешь. Сигареты будут, «Динамо» – «Зенит» 1:1. Л.».
– «Эф» – это Эфиоп, что ли? – Щурясь, Пащенко контролировал опус Струге. – А что это за «официальные показания»? Исправь на «переведи стрелы».
Качалкин должен был дождаться вечера и передать записку Сороке. И сразу, едва получит записку с указаниями от Подлизы, позвонить Тишкину. Вечер наступил, и все произошло. И длилось это долгих два дня.
Сорока в камере, садясь к глазку спиной, перечитывал каракули судьи:
«Расскажи следаку, где З. и Г. взяли кровать».
– Зелинский и Гонов, вступив, насколько мне известно, в преступный сговор, – рассказывал Сорока Быкову, – заманили Рожина в санаторий, где и убили. Ни я, ни Грошев об этом не знали.
– А кто убеждал Рожина оболгать Пермякова?
– Пермякова? Это следователь прокуратуры? Не знаю. Мне об этом ничего не известно. Рожин, насколько мне известно, общался с Локомоти… Короче, с Шебаниным. А с нами он не общался.
Качалкин приносил записки каждый день, иногда по два раза – утром и вечером, – и в порыве азарта Сорока ни разу не спросил себя о том, что дежурный по следственному изолятору делает на работе три дня подряд.
Вместо этого он жадно пожирал глазами:
«Колись на все темы, чтобы не путаться. За адвоката у нас Волокитин из Москвы, он на суде все поломает, скажет, что ты невменяемый. Волокитин сказал, что доказать это так легко, что даже отказался от денег за это».
– Кто такой Волокитин? – спрашивал Сорока Белку.
– Чтоб у меня такой адвокат был, – сетовал на жизнь тот. – Он завсегда такого гуся выводит, что перед самым объявлением приговора судья уже не понимает, кого садить, а кто потерпевший.
Белка вообще целыми днями вел такие разговоры, что у Ферапонтова уже часам к четырем начинала нестерпимо болеть голова и виски разрывались от боли. Темы таежного убийцы милиционеров сводились к тому, что жизнь дерьмо и стоит только один раз ошибиться, тебя тут же сожрут вместе с обувью. Заканчивался каждый вечер рассказами о том, как Белка лет десять назад работал на побегушках у патологоанатома. Кишки, печень, селезенка… все это стояло у Сороки перед глазами и нестерпимо угнетало. Он уже дважды, во время вывода на очередной допрос, молил конвой, чтобы его перевели на «общак», но ему всякий раз отказывали. Он засыпал с головной болью, просыпался с ней, а вместе с ним на одной площади в пять квадратных метров просыпался занимательный рассказчик. Этот омерзительный Белка путал мысли, мешал думать, давал дебильные советы и всякий раз, едва на лицо Сороки заползала маска задумчивости, тут же предлагал поговорить об этом.