— Ты уже забыл, наверное, где ты вырос. Память на рояле осталась, а рояль в форточку улетел.
— Я вырос на море, на Черном море, — угрюмо повторил Мацейс. — Мой отец был врачом в Одессе. И у нас был дома рояль.
— Твой отец был контрабандистом.
— Это отчим был контрабандистом, а отец врачом. Моя мать ушла из семьи. Вся семья у нас вроде меня — бешеная.
— Врешь ты всё. Недавно ты рассказывал по секрету, что твой отец — деникинский офицер.
В другое время Мацейс обозлился бы, и пошла бы перебранка. Но сейчас с ним что-то случилось, он оставался очень спокойным.
— Вру — не вру, какое это теперь имеет значение? Нас расстреляют, Слюсарев?
— Думаю, что расстреляют, — сказал я. — Надеюсь, что расстреляют.
Он кивнул головой, точно поблагодарил меня за откровенность.
— Если когда-нибудь попадешь в заграничное плавание, Слюсарев, — не пей. За сто шагов обходи кабаки. Таких-то вот веселых мальчиков вроде нас там и ловят.
— Ну, — сказал я, — я-то не вроде вас. Кой-чего насмотрелся.
Но он не слушал меня и продолжал говорить, глядя в сторону:
— О, чорт! Полжизни ловил рыбку, а теперь самого — как рыбку!
— Может быть, мы прекратим эту лекцию о классовой бдительности и вреде алкоголя? — сказал Шкебин, передразнивая его южный говор.
— Я не буду молчать на допросах, — сказал Мацейс. — Это лишняя проволочка.
— А, ты не хочешь помолчать?
Шкебин приподнялся с места. Я видел, как веревки натянулись у него на предплечьях, и успел шепнуть Лизе, чтобы она была готова ко всяким неожиданностям. Он багровел, а Мацейс, напротив, становился всё бледнее и бледнее.
— Я не буду молчать, — повторил он. — Нам деньги платили, Слюсарев, за то, чтобы молчать. Я два с половиной месяца проболтался в порту, пока эти проклятые суда стояли на стапелях. Я достаточно квалифицированный механик, чтобы кое-что заметить. А когда я заметил кое-что, так мне предложили молчать в тряпочку и сунули деньги, чтоб я не плакал.
Тут произошла безобразная сцена. Шкебин всё-таки ухитрился перевернуться на бок, и теперь он с размаху ударил Мацейса ногой. Он ударил его тяжелым матросским сапогом в бедро, потом ещё и ещё раз, а тот корчился под ударами и кричал о том, что его насильно заставили взять деньги в полиции, что он пропил всё подчистую в четыре или пять дней, а Шкебин — он это хорошо знает — зажал и припрятал пару-другую тысчонок, что ему двадцать семь лет и он ещё может начать новую жизнь. Не раздумывая, я повернул шлюпку к берегу, и вовремя. До сих пор не понимаю, как это случилось, что он вскочил. Вскочил одним рывком, со связанными за спиной руками. На него страшно было смотреть: белая пена, как у загнанной собаки, выступила на губах, голова тряслась, зрачков не было видно — одни выпученные, налитые кровью белки.