Лисицына смолчала, только голову ещё ниже опустила.
Выехали из ворот в той же карете, что доставила Полину Андреевну из пансиона. Пока ничего сказано не было. Преступница волновалась, не знала, с чего начать: то ли каяться, то ли оправдываться, то ли про дело говорить. Митрофаний же молчал со смыслом — чтоб прониклась.
Глядел в окошко на опрятные араратские улицы, одобрительно цокал языком. Заговорил неожиданно — госпожа Лисицына даже вздрогнула.
— Ну а крокодил — это что? Опять озорство какое-нибудь?
— Грешна, отче. Обманула высокопреподобного, — смиренно призналась Полина Андреевна.
— Грешна, ох грешна, Пелагиюшка. Много делов натворила…
Вот оно, началось. Покаянно вздохнула, потупилась.
Митрофаний же, загибая пальцы, стал перечислять все её вины:
— Клятву преступила, данную духовному отцу, больному и даже почти что умирающему.
— Я не клялась! — быстро сказала она.
— Не лукавь. Ты мою просьбу безмолвную — в Арарат не ездить — преотлично поняла и головой кивнула, руку мне поцеловала. Это ли не клятва, змея ты вероломная?
— Змея, как есть змея, — согласилась Полина Андреевна.
— В недозволенные одежды вырядилась, сан монашеский осрамила. Шея вон голая, тьфу, смотреть зазорно.
Лисицына поспешно прикрыла шею платком, но попыталась сей пункт обвинения отклонить:
— В иные времена вы сами меня на такое благословляли.
— А сейчас не то что благословения не дал — прямо воспретил, — отрезал Митрофаний. — Так иль не так?
— Так…
— В полицию думал на тебя заявить. И даже оказался бы неизвинимым, не сделав этого. Деньги у пастыря похитила! Это уж так пасть — ниже некуда! На каторгу бы тебя, самое подходящее для воровки место.
Полина Андреевна не возразила — нечего было.
— И если я не объявил тебя, беглую черницу и разбойницу, в полицейский розыск на всю империю — а тебя по рыжести и конопушкам быстро бы сыскали, — то единственно из благодарности за исцеление.
— За что? — изумилась Лисицына, думая, что ослышалась.
— Как узнал я от сестры Христины, что ты, на меня сославшись, уехала куда-то, да как понял, что ты умыслила, сразу моё здоровье на поправку пошло. Устыдился я, Пелагиюшка, — тихо сказал архиерей, и стало видно, что вовсе он не гневается. — Устыдился слабости своей. Что ж я, как старуха плаксивая, на постели валяюсь, докторские декокты с ложечки кушаю? Чад своих несчастных в беде бросил, всё на женские плечи свалил. И так мне стыдно сделалось, что я уж на второй день садиться стал, на четвёртый пошёл, на пятый маленько в коляске по городу прокатился, а на восьмой засобирался в дорогу — сюда, к вам. Профессор Шмидт, который меня из Питера хоронить ехал, говорит, что отродясь не видал такого скорого выздоровления от надорвания сердечной мышцы. Уехал профессор в столицу, очень собой гордый. Теперь ему за визиты и консультации станут ещё больше денег платить. А вылечила меня ты, не он.