Всю луговину, насколько мог охватить взор, заполняли застывшие в ожидании воины. Их было такое множество, что шлемы и копья не поддавались счету. Все замерло, лишь ветер шевелил перья офицерских плюмажей — не только зеленого цвета Акомы, но, казалось, и всех цветов радуги. Однако затишье было обманчивым. Каждый боец в доспехах клана Хадама был готов в любую секунду исполнить приказ своего полководца, как только прозвучит призыв чести.
В своих парадных доспехах Мара казалась изваянием из нефрита с бесстрастной маской вместо лица, как и полагалось цуранскому полководцу; но осанка госпожи порождала у окружавших ее советников странное ощущение хрупкости этого незыблемого фасада — как будто жесткая оболочка внешнего безразличия была последней препоной, сдерживающей бушевавшие внутри чувства. В ее присутствии все разговаривали и двигались осторожно, словно случайный жест или неверно произнесенное слово могли пробить брешь в ее самообладании и безрассудная ярость, однажды уже выплеснувшаяся на властителя Джиро, вновь вырвется на волю, сметая все преграды.
Сейчас, имея под командованием огромную, готовую к наступлению армию, Мара походила на надвигающуюся грозовую тучу, — не угадаешь, когда засверкают молнии. Официальное объявление войны означало конец хитростям и двоедушию, коварству и недомолвкам… просто ударить в чистом поле по врагу, чье имя оглашено на церемонии в храме Джастура.
Напротив войск клана Хадама реяли знамена клана Ионани. Подобно Маре, властитель Джиро с полководцем своего клана сидел на вершине противоположного холма. Преисполненные гордости, как и подобало при их знатном происхождении, они и не помышляли прощать властительнице Маре попрание чести. За плотно сомкнутыми рядами воинов Ионани над штабным шатром развевался древний ало-желтый боевой стяг рода Анасати; рядом расположился черно-зеленый шатер властителя Тонмаргу, полководца клана Ионани. Порядок размещения цветов символизировал вековой завет: на оскорбление, нанесенное дому Анасати, ответит весь клан, не жалея ни своих, ни чужих жизней.
Настоящему цурани смерть не страшна — жить в позоре, прослыть трусом хуже смерти.
Глаза Мары зорко примечали каждую подробность, руки были неподвижны. Недоступны были ее мысли, замкнутые в холодном мире, куда никто — даже Хокану — не мог проникнуть. Она, всегда отвергавшая войну и убийство, ныне, казалось, рвалась навстречу разгулу насилия. Пусть кровопролитие не вернет ей сына, но, быть может, в пылу и угаре боя она хотя бы избавится от неотвязных мыслей. Боль и горе отпустят ее только тогда, когда Джиро из Анасати обратится в прах.