Она смеялась. Сначала. А потом как-то вдруг погрустнела. Перестала есть, принялась вязать узелки на салфетке, свела брови под жестким углом, опустила глаза и замолчала.
Я огорчился и обломался, господа. Я чувствовал себя полным дураком, не способным понять, в чем дело — ничего не предвещало — а потому никак не мог придумать, как исправить положение.
— Ци, — говорю, — прости грубияна и невежу. Я, вероятно, снова влез не в ту тональность, не так ли?
А она тряхнула волосами, вздохнула, говорит:
— Нет. Голова заболела, пустяки. Я пойду к себе, — и встает.
Эта пожилая тетка, которая с ней пришла, тоже встала, но священник первый раз за все это время прорезался и подал голос. Довольно козлиный голос для святого человека, сказал бы я, если бы не опасался согрешить:
— Летиция, пожалуйста, задержитесь еще на несколько минут. Вы же знаете о необходимости вашего присутствия.
Она, я полагаю, действительно знала, потому что послушно села обратно. Но когда садилась, на мгновение скорчила гримаску.
Со стола очень быстро убрали, а священник с Митчем встали и в высшей степени торжественно подошли ко мне. У Митча в руках оказалась маленькая бархатная коробочка, он протянул мне ее, а священник сказал:
— Вы, ваша светлость, преломили хлеб в этих стенах. Теперь они принадлежат вам, а вы — им. Примите главный символ вашей власти и вашей благородной и древней крови.
Я взял коробочку и раскрыл.
Да, государи мои. В ней лежал самый восхитительный перстень, какой мне только доводилось видеть. Аквамарин, нежный, зеленый, голубой, как океанская вода, чистейший, на нем вырезан мой герб — башня среди волн — а оправлен в платину, серую, тяжелую… Это была удивительная вещица, мои дорогие. Это была не ювелирная побрякушка, а нечто из сплошного океана, из злого океана, из доброго океана — так это легло на мою душу, а почему — я не умею объяснить.
Митч сказал:
— На правую руку, ваша светлость. На безымянный палец, — и я надел этот перстень на правую руку, на безымянный палец.
Он пришелся точно-точно к руке, как живая часть руки, и моментально нагрелся. Все вокруг заулыбались, я невольно улыбнулся тоже — а Летиция прижала руки к вискам, сказала: "Я должна выйти", — и выскочила из столовой.
И я ничего не успел сказать.
Зато Митч сказал:
— Не принимайте всерьез девичьи капризы, ваша светлость. С барышнями случается — она и сама не знает, отчего капризничает.
Мне не показалось, что она не знает. Не могу похвастаться, увы, что у меня на тот момент была толпа знакомых светских барышень и что мне есть, с чем сравнивать — но я знал достаточно женщин, чтобы почувствовать: Летиция вовсе не истеричка. Отчего-то ей стало плохо. Отчего бы?