Вспомним, как эта его черта поразила помешанного на сексуальных проблемах В.Розанова: «…Антон Павлович раз приехал в Рим. С ним были друзья, литераторы. Едва передохнув, они шумно поднялись, чтобы ехать осматривать Колизей, и вообще что там есть. А Антон Павлович отказался: он расспросил прислугу, какой здесь более всего славится дом терпимости, и поехал туда. И во всяком новом городе, в какой бы он не приезжал, он раньше всего ехал в такой дом».
Чисто екклесиастские черты и настроения Чехова сохранил для нас и А.Суворин: «И в Петербурге, и в Москве он любил до странности посещать кладбища, читать надписи на памятниках или молча ходить среди могил».
И еще: «С ним мы дважды ездили за границу. В оба раза мы видели Италию. Его мало интересовало искусство, статуи, картины, храмы, но тотчас по приезде в Рим ему захотелось за город, полежать на зеленой траве. Венеция захватывала его своею оригинальностью, но больше всего жизнью, серенадами, а не дворцом дожей и проч.
В Помпее он скучно ходил по открытому городу — оно и действительно скучно, но сей же час с удовольствием поехал верхом на Везувий, по очень трудной дороге, и все хотел подойти поближе к кратеру. Кладбища за границей его везде интересовали, — кладбища и цирк с его клоунами, в которых он видел настоящих комиков».
Из этого сам Суворин сделал вывод, что «это как бы определяло два свойства его таланта — грустное и комическое, печаль и юмор, слезы и смех и над окружающим, и над самим собою!» Надо полагать, что в действительности все было гораздо глубже: цирк и кладбище были для Чехова моделью человеческого мира, а партия клоуна в цирковом представлении символизировала для него судьбу и одиночество человека в этом безразличном или враждебном ему мире.
Вообще отношение современников к «странностям» гениального писателя убеждает нас в их глубоком непонимании характера и мировоззрения Чехова. Они считали, что он был не способен к адекватному восприятию европейских ценностей. На деле же он просто везде был «своим» — в Японии и на Цейлоне, в Италии и Франции, в Славянске и в Святых Горах, и об этом свидетельствуют его письма с мельчайшими подробностями чужой и в то же время ясной и близкой ему жизни. Для него не существовало жизни французской или итальянской, немецкой или японской. Он был человеком во Вселенной, и, как и для царя Соломона, для него существовала лишь одна жизнь — жизнь человеческая. Случай представится, и он скажет об этом прямо:
«И зачем писать об евреях так, что это выходит «из еврейского быта», а не просто «из жизни».