— Сделайте милость, извините, что обеспокоил, — сказал он, — будьте добры, одевайтесь и поедемте сейчас со мною. В вашем участке случилось важное преступление... В квартире полковника Верховского совершено убийство...
— Верховского? На углу Петровской и Павловской улиц? — спросил я с особенным изумлением, так как семейство Верховского было мне знакомо.
— Так точно, — отвечал пристав.
— Кто же убит?
— Он сам...
— Как, каким образом?
— Ничего не знаю... Я видел только труп... Поедемте...
Я поспешил наскоро одеться, и мы отправились.
Улицы Петровская и Павловская, носящие теперь другие названия, принадлежат к одним из многолюдных в Петербурге. На углу их, в доме под № 29/17, в бельэтаже, занимал обширную квартиру, со множеством комнат и роскошной меблировкой, отставной уланский полковник Валериан Константинович Верховский, человек с состоянием, заключавшимся в наличном капитале и поместьях в разных губерниях. В этой квартире, кроме него и жены Антонины Васильевны, женщины за сорок лет, бледной, с чахоточным румянцем, но сохранившей следы замечательной красоты и казавшейся, как сильная блондинка, гораздо моложавее, — жили в качестве ее компаньонок две женщины: одна — белокурая, лет тридцати, Авдотья Николаевна Кардамонова, другая, моложе ее лет на шесть, — француженка, с черными жгучими глазами, Жозефина Францевна Люсеваль. Обе они были в своем роде красивы. У каждой из дам была своя горничная, а у Верховского — старик камердинер, служивший ему с самого детства, из крепостных, испытанной преданности к своему барину. Все эти лица имели ночлег при господах в бельэтаже. К ним еще следует присоединить казачка, превратившегося по летам в лакея, который спал в передней. Остальная прислуга, состоявшая из другого лакея, кучера, повара и мальчика, помощника его, помещалась особо, в обширной кухне, служившей также и людскою, во внутреннем флигеле. Швейцар обыкновенно был на своем месте только до вечера, а затем, если семейство хозяина, жившего в первом этаже, было дома, он отправлялся на покой, а чтобы не беспокоить себя отпиранием дверей прочим жильцам второго и третьего этажа и их гостям, оставлял подъезд целую ночь незапертым.
Когда я и пристав подъехали к дому, где жил Верховский, у подъезда уже стояли два городовых околоточный надзиратель и небольшая кучка любопытных, вероятно узнавших о происшествии в доме, которых полицейские упрашивали «честно и благородно» разойтись. Мы поднялись быстро по витой чугунной лестнице в бельэтаж. Входная дверь к Верховскому, украшенная медной дощечкой с его именем, отчеством и фамилией, была слегка приотворена, и пристав отворил ее без звонка. В передней царил какой-то странный беспорядок; прислуги не было, и только стоял один городовой, но едва мы вошли в залу, послышались шаги и оттуда показались вытянутые и бледные лица лакеев, горничных и прочей домашней челяди; за ними показался и камердинер Прокофьич. Старик был взволнован, сумрачен, осунулся весь, с красными воспаленными глазами от пролитых слез. Не снимая пальто, пристав пошел вперед чрез залу, из которой направо шла дверь в кабинет, где случилось происшествие. Там мы застали полицмейстера, врача, помощника пристава и фельдшера. Удивительно, как при уголовных следствиях самые простые и обыкновенные вещи принимают какой-то странный вид. Так, проходя залу, мне показалось, что и зеркала, и рояль, и кресла смотрели на меня иным взглядом, чем прежде, таинственным и загадочным... Каждая вещица в кабинете как бы говорила мне: «Я была свидетельницею преступления; убийца входил со мною в сношения; я знаю тайну, но не скажу и буду смотреть на тебя так таинственно и сурово, пока ты сам в нее не проникнешь...» Возьмем для примера нож, гвоздь, стакан... Сегодня эти вещи для нас имеют одно лишь свое прозаическое значение, но если завтра какая-либо из них послужит орудием к смерти, то она уже возбуждает в нас нечто тревожное... Кабинет Верховского служил ему также и спальней. Это была четырехугольная комната, с драпри, за которыми находилась кровать; на стене за нею висел богатый персидский ковер, с развешанным на нем оружием.