Графиня Рудольштадт (Санд) - страница 34
– Кто мог сказать вам такую ложь?
– Если это ложь, то солгал король, – не без лукавства ответила Порпорина.
– Это была ловушка, попытка испытать вашу доброту и кротость, – возразила госпожа фон Клейст. – Но мне не терпится доказать вам, что я, простая смертная, не имею права лгать, как лжет насмешник король, и я хочу сейчас же увезти вас в своей карете, чтобы вместе с вашими партитурами доставить к принцессе.
– И вы думаете, графиня, что она окажет мне любезный прием?
– Положитесь на меня.
– А если вы все-таки ошибаетесь, графиня, на чью голову падет унижение?
– На мою, только на мою. Я дам вам право рассказывать где угодно, что я похваляюсь расположением принцессы, а она не питает ко мне ни уважения, ни дружбы.
– Я еду с вами, графиня, – сказала Порпорина и позвонила, чтобы ей принесли муфту и мантилью. – Мой туалет очень скромен. Но вы застали меня врасплох.
– Вы очаровательны и в таком наряде, а нашу дорогую принцессу вы увидите в еще более скромном утреннем платье. Идемте!
Порпорина положила в карман таинственный сверток, захватила партитуры и решительно села в карету рядом с госпожой фон Клейст, мысленно повторяя: «Ради человека, рисковавшего из-за меня жизнью, я могу пойти на унизительное и бесплодное ожидание в передней какой-то принцессы».
Порпорину провели в туалетную комнату ее высочества, и она ждала там минут пять, пока аббатиса и ее наперсница беседовали в соседней комнате.
– Принцесса, я привезла ее, она здесь.
– Уже? О искусная посланница! Как надо принять ее? Какова она?
– Сдержанна и осторожна, а может быть, простовата. Очень скрытна или просто глупа.
– Ну, в этом мы сумеем разобраться! – вскричала принцесса, и в глазах ее загорелся огонек, говорящий о привычке изучать и подозревать. – Пусть войдет!
Между тем Порпорина, ожидавшая в туалетной комнате, с изумлением рассматривала собрание самых удивительных предметов, когда-либо украшавших святилище красивой женщины и к тому же принцессы: глобусы, компасы, астролябии, астрологические карты, сосуды с неизвестной жидкостью, черепа – словом, весь набор, потребный для колдовства. «Мой друг не ошибся, – подумала Порпорина, – людям хорошо известно, чем занимается сестра короля. И, кажется, она не делает из этих занятий тайны, если эти странные вещи лежат на самом виду. Итак, смелее».
Аббатисе Кведлинбургской было в ту пору лет двадцать восемь – тридцать. Когда-то она была божественно хороша. Она была хороша еще и сейчас – вечером, при свете ламп и на расстоянии, но, увидев ее при дневном свете и так близко, Порпорина удивилась ее поблекшему, угреватому лицу. Голубые глаза, бывшие прежде прекраснейшими в мире, теперь были красны, казались заплаканными, и в их прозрачной глубине притаился болезненный блеск, не суливший ничего хорошего. Некогда она была любимицей своей семьи, всего двора и в течение долгого времени считалась самой приветливой, жизнерадостной, ласковой и привлекательной королевской дочкой, какие когда-либо встречались на страницах старинных романов из жизни аристократов. Но вот уже несколько лет, как характер ее изменился и вместе с тем потускнела ее красота. У нее бывали теперь припадки дурного расположения духа, даже злобы, и в эти минуты она как бы повторяла самые скверные черты характера Фридриха. Хотя она отнюдь не стремилась подражать брату и даже втайне его порицала, ее непреодолимо влекло к тем самым порокам, которые она в нем осуждала, и постепенно Амалия превращалась в надменную, не терпящую возражений властительницу, в женщину образованную, но ограниченную и высокомерную, с умом скептическим и желчным. И, однако, сквозь эти ужасные недостатки, которые, к несчастью, усиливались с каждым днем, все еще пробивались прямодушие, чувство справедливости, сильный дух, пылкое сердце. Что же происходило в душе несчастной принцессы? Страшное горе терзало ее, а ей приходилось прятать его в своей груди и стоически выносить его, притворяясь веселой перед лицом любопытного, злорадного или равнодушного света. Вот почему, вынужденная румянить щеки и принуждать сердце, она сумела выработать в себе два совершенно различных существа: одно из них она скрывала почти от всех, а другое выставляла напоказ с ненавистью и отчаянием. Все заметили, что ее беседа стала более живой и блестящей, но эта беспокойная и натянутая веселость производила тягостное впечатление, вызывала какое-то необъяснимое леденящее чувство, граничившее со страхом. То чувствительная до ребячества, то холодная до жестокости, она удивляла окружающих и даже самое себя. Потоки слез гасили по временам пламя ее гнева, но внезапные пароксизмы свирепой иронии, нечестивого высокомерия вырывали ее из состояния этой благотворной слабости, которую ей не дозволено было поддерживать в себе и обнаруживать при других.