Хлеб ранних лет (Бёлль) - страница 12
II
Я обтер бритву гигиенической салфеткой — у меня возле умывальника висит целая пачка таких салфеток, мне их дарит агент парфюмерной фирмы; на каждом листочке отпечатаны алые женские губки, а под алыми губками надпись: «Пожалуйста, не стирайте вашу помаду полотенцем!» Есть у меня и другие салфетки, на них изображена мужская рука с бритвой, разрезающей полотенце, там и надпись другая: «Пожалуйста, вытирайте вашу бритву только нашими салфетками!» — но я предпочитаю эти, с алыми женскими губками, а те, с бритвой, дарю детям хозяйки.
Я забрал моток кабеля, который Вольф занес мне вчера вечером, сгреб деньги с письменного стола, куда я их обычно бросаю накануне, придя с работы и вывернув все карманы, — и, уже выходя из комнаты, услышал телефонный звонок. Хозяйка снова сказала:
— Да, я обязательно ему передам, — а потом посмотрела на меня и молча протянула трубку. Я покачал головой, но она кивнула, и глаза у нее были такие серьезные, что я подошел. Женский голос что-то лепетал сквозь рыдания, я сумел разобрать только:
— Курбельштрассе, пожалуйста, приезжайте, прошу вас!
Я сказал:
— Хорошо, приеду.
Но женский голос продолжал всхлипывать и причитать, я понял только:
— Муж... мы поругались... пожалуйста, приезжайте поскорее...
Я повторил:
— Хорошо, я приеду, — и повесил трубку.
— Не забудьте про цветы, — напомнила хозяйка. — И пригласите ее поесть. Будет как раз обеденное время.
Про цветы я забыл, на вокзал пришлось ехать с самой окраины, хотя совсем рядом у меня оставался еще один заказ, за который спокойненько можно было вписать в квитанцию липовый километраж плюс время проезда. Ехал я быстро, было уже полдвенадцатого, а поезд в 11.47. Я знаю этот поезд, по понедельникам часто на нем возвращался, когда ездил на воскресенье к отцу. И пока ехал к вокзалу, все пытался представить, как выглядит эта девушка, дочка Муллера.
Семь лет назад, в тот последний год, когда я жил дома, мне случалось ее видеть; в доме Муллеров я в тот год был ровно двенадцать раз — по одному разу в месяц, когда относил пачку тетрадок по иностранному языку, которые отец регулярно обязан был просматривать. На последней странице каждой тетрадки в самом низу красовались аккуратные подписи всех троих преподавателей иностранных языков: Му — это был Муллер, Цбк — это Цубанек, и Фен — это уже подпись отца, от которого я унаследовал фамилию Фендрих.
Отчетливей всего в доме Муллера мне запомнились почему-то темные пятна на стенах: до самых окон второго этажа светлую зелень штукатурки омрачали темные облачка сырости, что ползла от земли; фантастические эти разводы напоминали карты из какого-то таинственного атласа — летом они обсыхали по краям, отчего на пятнах появлялись белесые ободки, похожие на струпья проказы, но и в самую жару облачка никогда не испарялись до конца, упорно храня свою темно-серую влажную сердцевину. Осенью же и зимой сырость снова расползалась, легко преодолевая белесые струпья ободков и расплываясь, как чернильная клякса на промокашке — безнадежно и неудержимо. Хорошо помнилась мне и неряшливость Муллера, вялое шарканье его шлепанцев по полу, его длинная трубка, кожаные переплеты на книжных полках и фотография в прихожей, на которой красовался сам Муллер — еще молодой, в пестрой студенческой шапочке, а под фотографией вензелями и завитушками выведено «Тевтония» или еще какая-то «...ония». Иногда я видел и сына Муллера, он на два года моложе меня, когда-то мы учились в одном классе, но в ту пору я уже безнадежно от него отстал. Коренастый, крепко сбитый, с короткой стрижкой, похожий на молоденького буйволенка, он старался, исключительно по доброте душевной, не обременять меня своим обществом долее одной минуты, очевидно, ему было тягостно со мной разговаривать, потому что приходилось следить за интонациями, вытравляя из них все, что, как он считал, может меня обидеть: сочувствие, снисходительность и наигранную фамильярность. Поэтому, встречая меня, он ограничивался натужно-бодрым приветствием и сразу же вел к отцу в кабинет. И только два раза я видел дочку Муллера — щупленькую девчонку лет двенадцати или тринадцати: в первый раз она играла в саду с пустыми цветочными горшками — возле темно-зеленой замшелой стены она выстроила из этих веселых, красноватых горшков что-то вроде пирамиды и испуганно вздрогнула, когда женский голос вдруг позвал: «Хедвиг!» — казалось, ее испуг передался и всей ненадежной конструкции, потому что горшок, увенчавший вершину пирамиды, вдруг покачнулся, зашатался и скатился вниз, разбившись о темный влажный цемент садовой дорожки.