— Наоборот. Срочно нужен. Мы надеемся на его помощь.
Грибина на базе не оказалось. Он взял отгул за работу в праздничные дни. Лунцов и Дергунов отправились к нему домой.
Из одноэтажного домика, скрытого в глубине зазеленевшего сада, раздавалась нестройная песня: «Что ты бродишь всю ночь одиноко»…
Дергунов вошел в сад и через открытое окно приветствовал жителей дома:
— Добрый день!
— Заходите в хату, гостем будете, — послышался басовитый голос с украинским акцентом.
— Спасибо. Мы на минутку…
— Та хто це там? Проходьте… — дверь со скрипом отворилась, и на пороге появился слегка подвыпивший старик. Увидев Дергунова в милицейской форме, он забеспокоился:
— Извините, товарищ начальник. Не ждали… Может, в хату пройдете… У нас тут…
— Ничего, ничего… Мы хотели бы с Федором Грибиным…
— Хведька! — крикнул старик. — К тебе. — Потом, пояснил: — Это мой сын. А что натворил?
— Ничего не натворил. Вы не волнуйтесь… Он приходил к нам.
— Зайдите, милости просим. Он в праздник работал, так теперь гуляет. — Дергунов и Лунцов вошли в просторную комнату. Гости приумолкли.
— Извините, товарищи. Мы не будем вам мешать…
— Товарищи, рюмочку с нами. Пожалуйста…
— Спасибо. Мы по делу.
Вместе с Федором Грибиным они вышли в сени, Лунцов достал из кармана фотокарточку Ромашко и, передавая Грибину, спросил:
— Этого человека вы подвозили на самосвале?
— Точно. Я его хорошо запомнил!
— Вы не могли бы показать на шоссе, в каком месте он к вам подсел?
— Почему не могу? Очень даже могу! Сейчас?
— Да.
— Я скоро, — крикнул Грибин в комнату и побежал одеваться.
Ехали недолго.
— Стоп! — скомандовал Грибин. — Вон там он стоял. — Грибин выскочил из фургона и подошел к обочине. — А здесь я остановился, и он влез ко мне.
— Спасибо, товарищ Грибин!
Собака, взяв след, рвалась в лес.
…Ромашко метался по камере. «Ганс Цванге — фашистская сволочь… Но откуда узнал очкастый? Это было так давно! Если он знает историю с Цванге, то знает все». Забродин разбередил затянувшуюся рану, и боль опять стала острой. Ненависть к немцу вспыхнула с новой силой… И вместе с тем появилось новое, непонятное чувство — уважение к следователю, а может быть, удивление… «Эта гадина, молодой Цванге!» — от сознания своего бессилия Ромашко заскрипел зубами. Он ощутил боль во всем теле. Невыносимую боль от ударов сапогами по спине, по голове… И жгучую обиду. «За что? За миску молока?»
…Тоскливое, безрадостное, полное горя и слез детство.
Перед глазами возникли железные каски, в ушах раздавалась лающая речь: «Прочь! Прочь!»
Ромашко заткнул пальцами уши. Но в ушах грохотало и лаяло: «Weg! Weg!..» Он запомнил эти слова на всю жизнь. Они оттиснуты в его памяти немецкими прикладами, когда отгоняли мать от красно-кирпичного пульмановского вагона с решетчатыми окнами. Мать молча утирала слезы концами ситцевого платка, покрывавшего седую голову, и лезла на дула автоматов, тянула к нему руки.