Меня не интересовала его поучительная история. Тихо, но откровенно я послал его подальше. Он оглушительно расхохотался и сказал, что я ему нравлюсь.
— Значит, серьезно, — сделал он вывод, помолчал и добавил: — Но что начинается комом, то, надо полагать...
Утром я, впрочем, надеялся, что мы подождем до вечера, перенесем рейс на следующий день и я успею к Татьяне, но тут из Борисполя пришел хороший прогноз, и Рогачев принял решение вылетать. Я возражал, говоря, что туман держится на двести метрах и последние несколько часов видимость не улучшалась. Саныч сказал, что надо бы подождать, но Рогачев уложил нас своим командирским авторитетом: «Летим».
— Это можно, — вдруг согласился Саныч. — Лететь можно, говорю, вот только где садиться будем.
Рогачев успокоил его, сказав, что, насколько ему известно, в небе не остался ни один самолет. Саныч взглянул на него и насмешливо спросил:
— Это ты мне сказал?
Рогачев повернулся к механику и приказал залить керосин по пробки, видать, все же его брало сомнение. Я отправился за документами, заметив перед этим, что туман не рассеется.
— Это его личное дело! — бросил Рогачев довольно сердито.
Мы взлетели и через полтора часа вышли на Чернобыль без снижения и, поскольку Борисполь все так же туманил, направились в Одессу. Минут через двадцать нас обрадовали тем, что там видимость на десять метров меньше необходимой: мы не имели права снижаться и заходить на посадку — снова шли без снижения; я теребил диспетчера, спрашивая последнюю видимость.
«Мокрый снег, — отвечал он терпеливо. — Семьсот девяносто».
Саныч проворчал о современной точности приборов, о мокром снеге и философски заметил, что все в мире перевернулось и это до добра не доведет; не выдержал и сам запросил диспетчера, добавив сердито:
«Что вы там на десяти метрах застряли?!»
Диспетчер повторил то, что мы уже знали, и Рогачев предположил, что в Одессе, видно, чистят полосу от снега и дают видимость на десять метров ниже минимума.
«Почему бы не сказать об этом прямо, — вмешался я, понимая, что мы не сядем и в Одессе. — Морочат людям голову!»
«Так у нас принято, — откликнулся Рогачев. — Говорим этаким Макаром, чтобы никто точно не понял, но некоторые догадались...»
Тут Саныч заметил, что, возможно, от этого жизнь кажется сплошным обманом, и, что поразительно, — он примолк, подчеркивая важность мысли, — даже дети рождаются от обмана. Рогачев, вероятно, взглянул на него с недоумением, как бы спрашивая: «Это-то при чем?!» — во всяком случае, лицо Тимофея Ивановича сделалось прокурорски суровым, и смотрел он на Саныча с явным осуждением. Признаться, до меня тоже не очень-то дошло, отчего это он заговорил о детях, и при чем здесь обман. Рогачев что-то хотел сказать, нажал кнопку внутренней связи, но не успел. В динамиках загрохотал голос диспетчера, предлагавшего нам идти в Симферополь.