Конечно, возник вопрос об отце. И общественность стала указывать на сторожа, вспомнив спущенность прошлогодних штанов. Трезвый, сторож сильно забоялся, дело подсудное, и сказал, что в том деле был пятым или седьмым, потому что у Машки были все, и это она их всех имела, если говорить честно. Почему-то этому сразу поверили, и больше вопросов об отце ребеночка не было. Машка, сидя на крылечке своей дачки, кормила маленького из широких грудей, плоских, но молокастых.
Иногда она приходила играть к девчонкам. И тогда мы все, матери, звали по неотложным делам своих дочек. Однажды она пришла и стояла долго и молча, не ввязываясь в девчачьи игры. Что-то было в ней странное. Я следила из окна, готовая отозвать дочку, и думала, не больна ли Машка.
— А он, кажется, умер, — сказала она тихо.
— Кто? — спросили девочки.
— Ребеночек, — ответила Машка. — Что мне с ним делать? Бабушка в магазине.
И снова я бежала, как оглашенная, и первая увидела развернутый на столе трупик.
Мы все стояли и ждали бабушку, а Машка рассказывала, что он уже долго не плакал, а всегда плачет много, она его и развернула.
Потом были похороны, самые страшные похороны, которые я видела, ибо гробик несли дети, и за гробиком шли дети, и они так рыдали, что мы не знали, что с ними делать. Могилка была на местном кладбище, и хотя по месту это было недалеко, жутковатость зрелища всколыхнула весь поселок. Сначала шли дети с гробиком, меняясь во время несения, а потом, через расстояние, толпой шли мы, как бы стесняясь слиться с детьми. Даже бабушка Маши шла с нами, а матери не было вообще.
В этой отдельности детей, несущих гробик величиной с куклу, была жуть и был некий, данный нам в разгадку смысл. Мы его не понимали, а если честно, я не понимаю до сих пор. Меня потрясло другое: это выглядело красиво. Теплый летний день, детский плач, процессия… И слова какой-то женщины: Бог прибрал. И эти два слова дошли сразу. Навел порядок.
Плачь детей смыл грех, и позор, и похоть, была чистая смерть и чистые дети. Я признаюсь в этом только сейчас, ибо тогда я не могла допустить, что так думаю. Как сейчас бы сказали, эстетизирую горе.
Конечно, детская печаль скоротечна. Скоро все забылось, Машка стала прыгать через веревочку вместе со всеми. На террасе и половине спальни жил строгий заведующий пропагандой большой газеты, поборник тишины и очереди в уборную.
А на следующий год Маша снова кормила из своих молочных блюдищ мальчика, и снова идентификация отца осталась за пределами человеческих возможностей.
Девчонки, которым уже было по тринадцать-четырнадцать, с тайной детской жестокостью ждали новых похорон. Но не дождались. Мальчишка вырос.