Ангел мертвого озера (Щербакова) - страница 4

Но она никогда, никогда, никогда не позволила бы себе лежать спиной на холодной земле долины. «Из земли так прохватит, что потом никакими лекарствами не возьмешь!» — говорит мама. Она же в таком красивом платье лежит-полеживает. Ну какой надо иметь ум…

На этом слове она исчезает.

Мозг в смятении. Он ведь хочет как лучше. Он ведь ничего не врет, он просто достает из глубины её же желания, но она почему-то не узнает их в лицо.

…Она возвращается в странное место, где не была никогда. Или была? Домик-развалюха, а дом должен быть прям и тверд, и его должен окружать забор, не в редкую доску, а чтоб одна в одну влипала.

Однажды мама подвела её к дому, где жил секретарь райкома, и сказала: «Запомни! Я хочу, чтобы ты жила в таком доме». Огромная собака стала прыгать на забор, норовя их достать, и мама добавила: «И чтоб собака у тебя была ещё злее». Мечты у мамы одноэтажные, крепкие. Мама ни разу не была в большом городе, хотя до него всего шестьдесят километров. «Мне туда не надо», — гордо отвечала она. Но был уже телевизор, плохонький, но все-таки. Из него узнавали про очень высокие дома. «Люди не вороны, чтоб жить на высоте. Ты никогда так не живи».

…Так вот, домик-завалюха. Все вкривь-вкось. Можно отодвинуть доску стены и заглянуть внутрь. Можно отодвинуть две — и войти.

Она не хочет об этом думать. Еще чего! Она уводит себя из этого стыдного дома и исчезает.

Видимо, мозг её трепещет от отчаяния, от невозможности справиться с нею.

…Я там не была. У меня не могло быть в таком месте дел.

Дела. Хорошее слово. Прочное, как мамин намечтанный дом. Дела, дом. «Д» — вообще основательная буква. «Дурак, дубина, дьявол», — говорит ей Воннегут. Или Эйнштейн, она запуталась. Но кто-то взял и снова мягко перенес её в кривую избушку. Ну, ужас, как в неё можно войти? И действительно раздвигаются две доски в стене, и оттуда торчит голова, которую она ненавидит всю свою жизнь, она так ненавидит её, что обрушивает домишко-кривишко и исчезает вместе с ним.

…Она не знает, что из реанимации выносят умирающих, их много, такой был взрыв, и её уже подвигают ближе к выходу. В коридоре ждут люди, которым ещё могут помочь её трубочки. В сущности, она уже раздражает своей живучестью.

Каким-то непостижимым образом она это улавливает: она никогда в жизни ничьего места не занимала. Вынесите меня, пожалуйста! Она не знает, что её внутренний крик услышан стрелками аппаратов и к ней подошли.

— Все идет к концу, — сказал врач, который поспорил на бутылку виски, что она не задержится на белом свете и пятнадцати минут. Шла четвертая… Другой (оптимист) говорил о запасе прочности советского тела, которое живет, будучи мертвым по сути, и так может держаться до бесконечности. Во всяком случае часов пять она пролежит. Он от души желал этого больной, тем более что у него не было денег на виски, а выигранная бутылка хорошо бы стояла в его шкафчике, имея очень глубокое назначение. На неё могла бы клюнуть одна врач-анестезиолог, дама красивая, пьющая, гулящая, но не со всеми и не всегда. Самое же смешное, что бутылка виски пессимисту была нужна для той же самой половой цели. Живой мир жил живыми желаниями плоти, столь сильными, что один доктор норовил сделать укол для поддержания сердца, а другой криком кричал, что это «почти хулиганство» так истязать умирающего человека.