Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку (Пикуль) - страница 127

Всего двадцать два года было Кантемиру. Выступал он учтиво, с достоинством, шагом размеренным, тростью помахивая. Аббат Жюббе, человек проницательный, отписывал в Сорбонну, что Кантемир настоящий ученый человек. «Мудра башка! – хвалил его и Феофан. – Только сидит башка на крыльях бабочки. И бабочка та порхает!» Но бабочка эта опыляла немало цветов. Переносила пыльцу. Скрещивала. Антиох желал, чтобы церковь русская была под началом римским, папежским. Не отсюда ли и похвалы княжеской мудрости, что шли из дома Гваскони?..

Сегодня Кантемир посвящал сатиру Феофану Прокоповичу. А завтра, по внушению герцога де Лириа, переводил на русский язык сочинения иезуитов. И князю Антиоху везде хорошо: преклонить голову на цыганскую бороду Феофана или прильнуть щекой на бархатную грудь аббата. Ему все равно – лишь бы разговор был тонкий, философический… Князю Черкасскому он внушал, что, по его разумению, проектов вообще никаких не надобно:

– Все – зло! России нужна лишь монархия, осиянная светом просвещения. Петр Великий – вот государь идеальный, чту его!

Анна Иоанновна вскоре призвала поэта ко двору.

– Каково мыслишь-то? – спросила его.

– По воле самодержавной, воле просвещенной…

Анна Иоанновна присмотрелась к субтильности поэта:

– Хорошенький-то ты какой у меня, князь! Щечки-то у тебя, щечки! Ах ты, красавчик мой ненаглядный, жалую тебя в камер-юнкеры, быть тебе при особе моей повседневно… Рад ли?

Василий Лукич Долгорукий первым заметил, как на придворном небосклоне взошла новая звезда.

– Дмитрий Михайлыч, – подсказал он Голицыну, – поберечься надо: Кантемир в фавор попер… Эх-ма! А умник-то сей опасен станется, коли язык сатирический распустит.

Голицын скосоротился, брызнул слюной по-стариковски, хрустнули костяшки сухоньких пальцев.

– Что вы его в умники-то произвели? – закричал. – Мелюзга он, ваш Антиошка, как есть мелюзга!.. От Феофана да аббатов папежских – много ль ума наберешься? Русь за эти пять лет прошла путь ужасный, она стоном стонет, бедная… А что он знает-то, чужак инородный? В книжках про то не пишут! И не умиляться надобно самодержством, а ломать его, чтобы трещало все кругом… Сатиры, Лукич, сколько веков уже пишутся, а мир от них лучше не стал. Не глаголы пустозвонкие, а – дело! Дело надобно…

Императрица, казалось, ни во что не мешалась, враги умолкли, только Феофан еще «трубил» по церквам, да вовсю завивался колечками дым над стрешневским домом: это Остерман топил печки, грел кости, сушил свою подагру. Черкасский уже извлек проект Татищева, собирал вокруг мнения самодержавного подписи. Но Голицын как притянул к себе Матюшкина, так и не отпускал от себя более… Вырастал проект примирительный, теперь заставляли под ним подписываться. «Россия – мать еси наша, – убеждал Голицын противников своих, – а родную мать сыновья меж собой не делят!» И подписи собирали жестоко: чуть ли не силком тащили каждого. Даже кавалергардов, уж на что лихи были, и тех заставили подписать. Канцлера Головкина брала оторопь: два его сына подмахнули проект у Черкасского, а ему… что делать? Подписал оба проекта сразу: и вашим и нашим! Так и другие поступали: сбегает к Черкасскому – за самодержавие подпишется, потом бежит к Голицыну – пишется в противниках самодержавия. И начались свары – хоть святых выноси. В семьях, доныне дружных, пошли раздоры – сын противу отца, отец против сына, дрались братья кровные. И всяк вельможа старался челом Анне бить, чтобы вымолить себе прощение на будущее, коли самодержавие вновь воспрянет…