(«Где ты, фрегат „Митау“?.. Приди сюда – с пушками!»)[18]
* * *
Так прошел целый месяц – в муках, а потом Евдокию отвели с мужнего дома в гошпиталь перновский. Это была не лечебница, а тюрьма, где под караулом крепким держали убийц, должников, прокаженных и язвенных, детей приблудных, жен-прелюбодейниц, инвалидов военных и стариков, которых дети кормить отказались.
Вот сюда-то попала Евдокия, здесь она вздохнула свободно, и потекли дни гошпитальные… День, два, три!
И подумала она: «Почему есть никто не дает мне?»
А люди вокруг нее что-то едят.
– Бабушка, – спросила Евдокия одну старуху, – что ты кушаешь?
Старуха разломила пополам кусок хлеба и сунула гречанке:
– Сожри молча… Говорить в еде – грех великий.
И рассказала потом, что здесь (в госпитале) никого не кормят. Сколько ни трудись, сколько ни умоляй – ничего не получишь. Еду можно получить лишь от родственников. Или – от мужа!
– Муж-то есть, касатушка, – рассудила старуха. – Ведь не сама же ты сюды-тко явилась. Муж привел – муж пущай и кормит тебя.
Ганнибал кормить Евдокию отказался. Таких, как она, бескормных, собирали по субботам в «нищенскую команду». Сковывали баб и мужиков одной цепью и вели через весь город просить милостыню.
– Подайте Христа ради… – пели люди под окошками.
Им давали – кашу и хлеб, репу и салаку.
– И мне подайте ради Христа, ради господа нашего! – закричала Евдокия, дочь корсара греческого, стоя посреди улицы немецкой в городе эстляндском на берегу моря Балтийского.
Ей каши ячменной в подол полгоршка вывалили. Она не плакала. Она уже не страдала. Пяткой немытой, подол придерживая, цепью звеня, шла Евдокия через город, жадно кашу поедая…
Так прошло пять лет (в этом госпитале).
…Церковь сковывала мужчину с женщиной не любовью, а уставами. Но церковь и спасала жену от мужа, если было невмоготу. Немало женских страстей и мук навсегда захоронились от мира под монашескими клобуками. Монастырь часто бывал спасением от ужасов супружеской жизни.
И женщина имела право на это спасение.
Хоть одно право, да – имела!
Но теперь Анна Иоанновна тот порядок отменила. И указала: мужьям и женам их жить, один другого не убегствуя! Евдокия как раз под этот указ и попала. Теперь она до смерти не вырвется. Ее жизнь, можно считать, уже закончена.
* * *
А прекрасная красавица Наталья Лопухина одевалась…
Датской водою, на огурцах настоянной, омыла себе круглые груди. Подскочили тут девки с платками и стали груди ее вытирать. Майским молоком от черной коровы вымыла Наташка лицо – ради белизны (и без того белое). Для легкости шага натерли ей миндалем горьким пятки: танцевать предстоит изрядно. И все с ним – с озорником Рейнгольдом Левенвольде, которого теперь отравить надо, словно крысу, за то, что юных черкешенок в доме своем развел: «Мало ему одной меня, што ли?..»