В общем, встретились мы с Чибисом на Беломорканале. Это уж у меня, дай бог памяти, третья судимость была! Он такой же все: хитрый, страшный. Выйду, дескать, покажу я им. Запоют! И вот говорит мне как-то Леха: «В побег надо, Пашка, идти». Начали готовиться.
Зимой дело было. Прокрались к машине, накидала на нас братва мусору с верхом — лежим, задыхаемся. Потом потряслись. Выехали из лагеря. По дороге шофер остановился. «Вылазьте!» — кричит. Вылезли, рады не рады. Сразу в лес шуганули. На тропинку выбрались, идем. Вроде днем ничего было, а к ночи — ужас как прихватывать стало. А тропка — ни дна ей ни покрышки! — все вьется да вьется себе. Слышь, говорю, Чибис, опорки мои распались, стой, перевяжу! Рубаху я изорвал, подметки подвязал, чтобы подошвы не отпали. А Леха: скорей, скорей! Даже передохнуть не дал, опять побрели. А пальцы-то на ногах у меня наружу выскочили, хряпают по подошве, как деревяшки. Взвыл я: видно, говорю Чибис, и кончиться мне здесь, уж ты один давай, дома будешь — мамане привет передавай, сын-то мол, Пашка-то… Чибис ко мне подошел, а я на снегу сижу, встать не могу. «Да, — говорит, — Мухомор, настигла тебя твоя доля. Ну, давай тогда! Не поминай лихом». Ушел, гад. И такая злоба меня взяла! Нет, думаю, Мухомор, негоже так жизнь-то отдать, постараться надо! И пополз по тропке. Рукава от телогрейки оторвал, ступни в них сунул. Сколько полз — не помню. Может, два часа, может, три. На дорогу тропка выскочила. Я тогда посередине-то лег. Место там людное, хоть на миру смерть приму. И уснул. Очнулся — лошадь надо мной храпит. Мужики какие-то бежат, орут. И загремел я обратно в лагерь, да еще срок за побег набросили…
Освободился Мухомор весной сорокового года. Поселился у матери, устроился работать в сапожную мастерскую. Кто знает, как бы жизнь у него повернулась, не встреть он летом на толкучке Чибиса! С усами, в диагоналевом пиджаке, в галифе. Сразу и не узнать. Подкрался к нему Мухомор сзади, по плечу — хлоп! Чибис аж присел.
Пошли в пивную, выпили. Чибис говорит:
«Слушай, Мухомор, я за то, что сделал, перед тобой извиняться не собираюсь. Что толку вдвоем подыхать? А теперь — сколько ты за это дело получить хошь? Тыщу, полторы, две — ну? Помнишь, я тебе про свое дело толковал: раз, мол, — и в миллионщики. Устроился теперь в одно место. Так что есть деньги, есть! Ну, сколько тебе?»
Поломался Чертулов, поломался, да на трех тысячах и сдался. Рассказывая это Филимонову и Семакину, он тоскливо вздохнул, виновато юркнул взглядом по их лицам, добавил тихо: «Слабый человек, куда деваться!» — И продолжал: — С той поры начал Чибис ко мне заходить. Он на железной дороге тогда работал — чего-то там принимал, отправлял, связи с другими городами имел — и бакшиш, понятно. Вот как-то вечером стучит. Открыл ему, а он в окошко через занавеску уставился — на двор смотрит. Постоял так минут десять, потом от окошка отошел и говорит: «Вроде отвязались. Ну, Пашка, давай по-быстрому, теперь сюда вот-вот нагрянут. Залетел я! Ты бумажки эти возьми, — из-за пазухи кипу бумаги вынимает, — и спрячь подальше, чтобы никто и подумать не мог. Если меня с ними возьмут — конец! До скорого!» И выскочил. Минуты через три слышу — шум, стрельба. Ну, думаю, Чибис, хлебать тебе опять баланду! Бумаги кирпичом в печке заложил, замазал, побелил, все честь по чести. И стал потихоньку Чибиса забывать. Тем более что скоро новый дружок у меня объявился — Петя Чушка, киномехаником в кинотеатре работал. Летом война началась. Тут уж кто бы плакал, а мы — нет. По слабому здоровью нас на войну не берут. Особо крупно не работали, но не голодали. Не голодали, да.