Проехав еще с четверть мили, Шарль остановил лошадь и подвязал веревкой шлею.
Когда же он, перед тем как пуститься в путь, еще раз осмотрел упряжь, ему показалось, что под ногами у лошади что-то валяется; он нагнулся и поднял зеленый шелковый портсигар, на котором, как на дверце кареты, красовался герб.
– Э, да тут еще две сигары остались! – сказал он. – Это мне будет на вечер, после ужина.
– Разве ты куришь? – спросила Эмма.
– Иногда, при случае, – ответил Шарль.
И, сунув находку в карман, стегнул лошаденку.
К их приезду обед еще не был готов. Г-жа Бовари рассердилась. Настази нагрубила ей.
– Убирайтесь вон! – крикнула Эмма. – Я не позволю вам надо мной издеваться. Вы у меня больше не служите.
На обед у них был луковый суп и телятина со щавелем. Шарль сел напротив Эммы и, с довольным видом потирая руки, сказал:
– В гостях хорошо, а дома лучше!
Было слышно, как плакала Настази. Шарль успел привязаться к бедной девушке. Еще будучи вдовцом, он коротал с нею длинные, ничем не заполненные вечера. Она была его первой пациенткой, самой старинной его знакомой во всем околотке.
– Ты правда хочешь ей отказать? – спросил он.
– Да, – ответила Эмма. – А что, разве я в том не вольна?
После обеда, пока Настази стелила постели, они грелись на кухне. Шарль закурил. Он выпячивал губы, ежеминутно оплевывал и при каждой затяжке откидывался.
– У тебя голова закружится, – презрительно сказала Эмма.
Он отложил сигару и побежал на колодец выпить холодной воды. Эмма схватила портсигар и засунула его поглубже в шкаф.
На другой день время тянулось бесконечно долго! Эмма гуляла по садику, все по одним и тем же дорожкам, останавливалась перед клумбами, перед абрикосовыми деревьями, перед гипсовым священником, – все это ей было так знакомо, но она смотрела на все с изумлением. Каким далеким уже казался ей бал! Кто же это разделил таким огромным пространством позавчерашнее утро и нынешний вечер? Поездка в Вобьесар расколола ее жизнь – так гроза в одну ночь пробивает иногда в скале глубокую расселину. И все же Эмма смирилась; она благоговейно уложила в комод весь свой чудесный наряд, даже атласные туфельки, подошвы которых пожелтели от скользкого навощенного паркета. С ее сердцем случилось то же, что с туфельками; от соприкосновения с роскошью на нем осталось нечто неизгладимое.
Вспоминать о бале вошло у Эммы в привычку. Каждую среду она говорила себе, просыпаясь: "Неделю... две недели... три недели назад я была в замке!" Но мало-помалу все лица в ее воображении слились в одно, она забыла танцевальную музыку, она уже не так отчетливо представляла себе ливреи и комнаты; подробности выпали из памяти, но сожаление осталось.