— В войну я без нее сох, когда в сорок втором в лес ушел.
— В партизаны?
— Точно. Многие наши тогда подались, спасаясь от полицаев да от бургомистра тутошнего Михайлова. Сам-то ты где воевал?
— На фронте.
— Это и видно: вон как порасписало всего шрамами. А ну, ворочайся на пузо, я тебя веничком полечу!
Парились, мылись долго, и так, словно не час назад встретились впервые, а знали друг друга годы. Перебивая один другого, вспоминали о войне, разговаривали о теперешней жизни, о городских и деревенских делах. И только о главном не говорили ни слова: здесь не место.
Вернулись из бани, а дома уже ожидал накрытый к обеду стол и на нем объемистый глиняный горлач с холодным, душистым хлебным квасом.
— Может, того? — хитро прищурился Воробьев и недвусмысленно побарабанил пальцами по шее в густой бородище. — У Дарьюшки найдется…
А пообедали, убрала хозяйка посуду, и — сам же:
— Давай, комиссар, доставай бумагу: начнем в добрый час. Пора.
И подполковник Буданов принялся подробно записывать показания, которые давал свидетель Михаил Воробьев:
— Здесь, в Старищах, и полицейский участок был, и Антонов до самого своего бегства предателями верховодил. Сюда к нему и гестаповцы из Порхова приезжали, чтобы вместе с полицией карательные облавы в окрестных деревнях проводить. Отсюда наших людей, захваченных во время таких налетов, они угоняли в Порхов, а там чаще всего — на смерть.
Старищинских, односельчан своих, полицаи сначала не очень прижимали, все больше по другим деревням орудовали. Правда, колхоз здешний Антонов в первые же дни оккупации разогнал, себе да подручным своим все, что получше, заграбастал, а остальным — “Цыц мне, иначе в Порхов отправлю!” Что будешь делать? Молчали люди, лишь бы не трогал. Только недолго так продолжалось. После того, как разнесли партизаны комендатуру и гарнизон в Хрычково, да особенно после казни волостного бургомистра Михайлова, Алешка-каин и до своих добрался.
Как говорится, совсем озверел, гад, сколько ни льет людской крови, все ему мало. То в деревне нагайкой кого-нибудь исхлещет, то семью до нитки оберет-ограбит. Злость свою, значит, на ни в чем не повинных срывал.
В эту самую пору он и жену свою на тот свет отправил: нальется самогоном по самые зенки и давай кулачищами молотить. Померла… Сын у них был, Иван, по отцовскому имени ему Алексеев фамилия, так и того — даром, что тоже в полиции служил — старший Любашкин только-только в гроб не загнал.
Мы один за другим начали в лес подаваться. И я ушел. Жен и детишек наших, правда, Антонов не трогал: боялся, что и ему головы не сносить, и усадьбе его пожара не миновать — все уничтожим, под корень! Да и невыгодно было перед фашистами в своем бессилии признаваться. Какой ты, скажут, к черту полицай, если партизан боишься, в своем же селе не можешь порядок навести? Вот и помалкивал. А тут немцев лихорадить начало: и армия наша с фронта поджимает, и в тылу с каждым днем все горячей становится. Полицаям же вовсе припекло: ни минуты покоя, гоняют их гитлеровцы то туда, то сюда — только успевай поворачиваться!