Но эта связь, начавшаяся так упорядоченно, с такой эмоциональной и социальной размеренностью, вдруг обернулась тоской и болью. Хилари казалось, что она может точно сказать, в какой момент желание иметь ребенка стало наваждением, навязчивой идеей. Это случилось в очень дорогой и очень малоизвестной гинекологической клинике, в операционной, когда медсестра с плохо скрытым неодобрением и даже отвращением уносила напоминающий по форме фасолину тазик, где подрагивала красная масса — то, что недавно было зародышем. Казалось, ее тело, так безжалостно ограбленное в этой клинике, теперь мстило ей, как могло. Хилари не сумела скрыть от Алекса эту жажду, хоть и знала, что это его оттолкнет. Она снова и снова слышала собственный голос, противный и ноющий, надоедливый, как у капризного ребенка, и снова видела этот его взгляд, полусмешливый взгляд напускного отчаяния, который — это она прекрасно понимала — скрывал истинное отвращение.
— Я хочу ребенка.
— Это не ко мне, дорогая. Этот эксперимент мне вовсе не хотелось бы повторить.
— У тебя-то есть ребенок, здоровый, живой и преуспевающий. Твое имя, твои гены не умрут вместе с тобой.
— Я никогда не придавал этому большого значения. Чарлз существует сам по себе.
Она пыталась убедить себя, что это всего лишь навязчивая идея, от которой следует освободиться. Представляла себе, насилуя сопротивляющееся воображение, бессонные ночи, дурной запах, постоянные требования и капризы, сокращение свободного времени, невозможность уединиться, испорченную карьеру. Это не помогало. Она пыталась с помощью разума преодолеть желание, против которого разум был бессилен. Иногда ей казалось: она сходит с ума. И кроме того, ее преследовали сны, особенно один. Улыбающаяся медсестра в халате и маске передавала ей новорожденного ребенка, и она, Хилари, держала его на руках, вглядываясь в нежное, спокойное личико, слегка отекшее после родов. А потом медсестра врывалась в палату с мрачным видом и выхватывала из ее рук спеленутого ребенка: «Это не ваш ребенок, мисс Робартс. Вы что, забыли? Вашего мы спустили в туалет».
А Алексу еще один ребенок был ни к чему. У него был сын, дававший ему надежду, хоть и довольно зыбкую, на бессмертие, на продление себя в другом. Пусть Алекс был не очень-то хорошим и редко видевшим сына родителем, но он был родителем. Он держал на руках собственного ребенка. И как бы он ни играл в равнодушие, это не было для него так уж не важно. Прошлым летом Чарлз приезжал навестить отца — золотисто-бронзовый гигант с мускулистыми ногами и выгоревшей на солнце шевелюрой. Сейчас, когда она об этом вспоминала, ей казалось, что он метеором пролетел сквозь АЭС, покорив весь женский персонал своим американским выговором и полным очарования жизнелюбием. А Алекс — она это хорошо видела — был сам удивлен и чуть-чуть расстроен тем, как гордился сыном, и тщетно пытался скрыть эту гордость неуклюже-саркастическими замечаниями: