Обедая с Таней на Трокадеро, он заговорил о Февральской революции. Он любил ее, великую и незадачливую, слабую и все перевернувшую.
При мысли об Учредительном собрании Мальцев немного пьянел. Таня воскликнула:
— Будь она проклята! Посмотри, что она сделала: Россию погубила, храмы разрушила, родины меня лишила.
Мальцев раздраженно ответил:
— Брось ты, на родине и живешь. Я тебе говорю о Февральской революции, а не об октябрьском перевороте. Черт знает что — я там информацию по кускам доставал, зубами выдирал из контекста, из старых людей клещами вытягивал, а вам здесь только и пойти в магазин да книжку купить, только прочесть наше советское и ваше российское да анализ сделать, и при этом не боясь ребят из органов. Чего там… А вы?
Она удивилась:
— Что это с тобой сегодня? Чего ты у меня такое спрашиваешь? Что я тебе сделала?
— Не хнычь, не хнычь.
— А я и не плачу. Не хочешь, пожалуйста. Скатертью дорога. Все вы, советские, хамы. А хочешь о своем социализме поговорить, — пойди к Топоркову. Он такой, как ты, только старый, как мама, эмигрант.
Глаза Мальцева изумились:
— Да ну, старый социалист, говоришь? Дай адрес. И не сердись. Ничего, если я к нему приду? Не выгонит?
Мальцев не глядел ни на свои быстро мелькавшие ноги, ни на трусивший по сторонам город. Он был занят своей радостью. Он будет говорить с русским человеком, бывшим социалистом до возникновения советского государства! Вот это — да! Для француза равноценной была бы, наверное, встреча с человеком, видевшим взятие Бастилии. Мальцев вспомнил свои запрещенные и потому труднодоставаемые книги, вечера раздумий, обмысливания событий: от того вечера, когда бабка школьного друга, жившая в Петрограде, сказала, что как-то в октябре все, как всегда, легли спать, чтобы утром узнать, что большевики взяли власть, — и до той минуты, когда Мальцев в Ярославле сделал вывод, что даже скандинавский социализм, будучи во многом более демократичным, чем либеральная форма капитализма, опасен для народа, живущего в демократии.
Только чтоб узнать — приблизительно — историю своего народа, ему понадобилось десять лет опасных исканий. Он не был борцом или, как их называют, диссидентом или инакомыслящим. Он молчал… почти. Но он упорно хотел узнать, он копался. И не менялся с каждой истиной, выдранной из истории, с каждым фактом. Мальцев просто-напросто искал дальше. Не зная, для чего. И те, что следили за ним, — тоже не знали. Возможно, Мальцев был олицетворением молчаливого большинства — самого опасного зверя. Диссидента можно арестовать, убить. Его можно понять. Он — открытый враг. Но те, что молчат и копят запрещенные знания? Что? Почему? Когда?