Слава Силе, давнишняя моя придумка сработала и на этот раз. Куньядь замерла на месте, будто что-то важное позабыла, а затем – ну же, ну, – потянулась на нежнейший лавандовый аромат, перемешанный с запахом пусть и царственного, но всё-таки человеческого тела. Как длиннохвостая мразь на звук волшебной дуды гаммельнского крысолова потянулась она – неспешно и в тоже время безропотно. Ну а как только вся без остатка оказалась внутри очень древней, однако ещё о-го-го какой надёжной склянки, мне осталось только пробку воткнуть поплотнее.
Покуда я так лукаво загонял джина в кувшин, Зоя, как того и следовало ожидать, уснула, и уснула сном крепким, беспробудным. Так засыпает лихорадочный больной, когда жар наконец-то отступает. Чтобы не утруждать себя впоследствии всякими ненужными объяснениями, а главное – не марать душу необязательным враньём, я живо (при этом с исключительной деликатностью) освободил спящую мою красавицу от липких пут, подхватил бережно на руки и вынес из комнаты. Поскольку не знал наверняка, где находится её спальня, пошёл прямиком в гостиную. И ничуть не ошибся. Там действительно имелся подходящий диванчик и даже не один. Нашёлся и плед. Тёплый клетчатый приятный на ощупь шотландской выделки плед.
Устроив девушку столь удачно, я вернулся в спальню Гаевского и первым делом расколошматил-разломал ловушку сновидений. Затем собрал чемодан и навёл на его замки магическую защиту. Всё. Теперь можно было и успокоиться. И даже расслабиться. "Командирские" показывали без двадцати восьми пять, до общего подъёма ещё оставалось время, и я – наяву ли всё? время ли разгуливать? – поспешил в комнату для гостей. Хотя и не привык спать на кровати, повалившись, уснул как младенец и проспал аж до восьми тридцати. Спал бы и дальше, да завтракать позвали.
Во время утренней трапезы господин Гаевский, настроение которого заметно улучшилось, а осанка вновь сделалась достойной индивидуума, сидящего на вершине пищевой пирамиды, долго и красочно описывал сон, что приснился ему давешней ночью. Вначале было ужас, просто ужас до чего приторно: цветы сакуры опадали с дрожащих на ветру ветвей и превращались в огромные, растущие со скоростью пять сантиметров в секунду сугробы. Потом – жалостливо: котёнок в час ночной грозы забрался под дырявую шаланду, где проплакал от тоски и страха до первых солнечных лучей. А под конец – заумно и в некотором роде символически: ржавый обруч бесконечно долго катился-летел вниз по заросшему земляникой косогору. Впрочем, может, и не вниз, а вверх. Или вниз, но не по косогору. Или по косогору, но не земляничному. Точно сказать не могу, слушал я спасённого, признаться, вполуха, а иногда так и вовсе отключался. Его радостное верещание меня, мягко говоря, увлекало не слишком. Во всяком случае, гораздо меньше, чем отбивная с кровью и картошка фри.