Не успел.
– …Стало быть, уходишь, Степа, на войну? – в толпе воющих баб и девок, провожающих эшелон, Константин Егорович, «дед Кистентин», как называла его бабка, оставался спокойным. Как всегда, чуть улыбался краем рта сквозь прокуренную свою бороду. А может, вовсе и не улыбался.
– Ухожу, дедушка, – Степан, тоже нимало не волнуясь, глядел, как заполняются людьми теплушки, как бегут с котелками те, кто еще успел набрать кипятку на дорогу.
– Ну, добро. Слушай меня, внук, – гуднул дед, положил каменной тяжести руку на плечо Степану. – Попадешь на войну – бей их, гадов. Как я в турецкую, да отец в гражданскую. Чего еще сказать? Сердцу воли не давай, головой думай. Сердце – оно потом, как отвоюешь, о себе даст знать. Молитву не забывай.
– Не верю я в бога, деда, – отозвался внук, закуривая. Константин Егорыч усмехнулся в усы.
– Ну не веришь – и ладно. Бог с тобой, вот и все. А уж мы с бабкой за тебя помолимся, ох как помолимся… Ты, главное, не бойся. Ни человека, ни нечисть. А зверей я тебя сызмальства научил не бояться.
Помолчал и добавил:
– Жаль, отца нет… Он бы посмотрел, какой солдат вырос.
Степан почти и не помнил отца. Знал, что тот воевал, в гражданскую вроде бы командовал эскадроном, а после – был егерем, оберегал окрестные леса. И погиб вместе с женой, отбиваясь от стаи волков, натравленных на заимку волей одного варнака-колдуна, обиженного на то, что егерь Матвей Нефедов не разрешил ему вольничать, как прежде, когда никакой власти не было.
Но Матвея земляки любили – много за что, не перечесть тех, кому помог. И человеком он был сильным и спокойным. Поэтому после похорон мужики, не сговариваясь, молча взяли рогатины и винтовки с наговорными пулями, и пошли в чащобу. Там, у болота, в короткой стычке, двое из них истекли кровью, но и чернокнижник не ушел – подох как змея, скрючившись на вилах и не уставая проклинать своих губителей. Орал он, пока отец егеря не вбил ему в рот комок горящей смоляной пакли. Там же, на краю трясины, колдуна сожгли, а пепел смешали со стоялой водой. Плюнули на то место и вернулись в деревню – поминать Матвея и Марью. Пили, плакали, орали песни, дрались и мирились.
Один только дед Константин был неподвижен, молчал чугунно и лишь без закуски глотал стакан за стаканом самогон. На третий день он встал, хрястнул пустую бутыль об стол, пластанул ситцевую рубаху на груди пополам, только пуговки поскакали по половицам, – и принялся плясать. Без остановки, несколько часов подряд, отшвыривая мужиков, пытавшихся крутить ему руки. Рухнул, обессилев, только затемно, и воющая над ним бабка Авдотья еле сумела дотащить неподъемного мужа до постели.