Голос все время норовил уйти в сторону, и его приходилось вновь и вновь вылавливать. Глушили. До шестьдесят третьего, если не ошибаюсь. Давали послушать какие-то посторонние новости, а как доходило до нас или до Берлина — включалась по чьей-то команде глушилка, и слушать становилось почти невозможно. Но все-таки чуть-чуть возможно, и дядя Слава никогда не уходил, а бабка опять и опять вскакивала с раскладушки, а по ночам стояла у меня в изголовье: задушить — не задушить? Дядя Слава никогда не уходил, когда начинали глушить, и никогда не крякал, не выражал своего раздражения или неудовольствия, он относился к глушилке как к неизбежному явлению природы. Он оставался невозмутимым, сидел и ждал, когда я найду ту промежуточную зону, где полуслышно, полуглушат. Он был молчалив, но всегда приветлив, с самого начала приветлив, и хотя сидел покойно и плотно, меня не покидало тревожное чувство, что он здесь случайный, вот присел на скамейку к мальчику, тот крутит радио, и случайно услышал то, что не следует, и старый конспиратор не виноват, но так как это случайное случалось каждый вечер, из вечера в вечер, он эту мнимую случайность разыгрывал не передо мной, а перед всем миром, которого не было: скамейка была глухая, и только наша, и в эти минуты мы были одни во вселенной, он и я, молчаливые заговорщики, слушавшие неположенное, одинаково неправые, пионер и пенсионер, перешедшие на нелегальное положение, но почему-то не предающие друг друга. И это, конечно, нас сблизило, и от вечера к вечеру он становился ко мне добрее, я был уже не просто мальчик, у меня появилось имя, неуловимыми жестами он давал мне понять, что не сердится на меня за то, что не слышно, и я постепенно утрачивал чувство неловкости от соседства с ним и оттого, что не всегда успешно справлялся с глушилкой. После обеда бабка прилегла в саду на раскладушке, и вдруг — молоко! С этим молочным извержением и с дядей Славой в качестве постоянного слушателя я прожил все лето, комментарии он слушал редко, тихонько поднимался и уходил после новостей, и только однажды услышали мы в новостях имя дяди Славы, когда сообщили, — помню просто дословно, — что студенты Бейрутского университета бросали в полицию бутылки с коктейлем, названным в честь дяди Славы. «Голос Америки» был для меня не меньшим откровением, чем черные волосы под сарафаном, и я украдкой глянул на дядю Славу: как откликнется на свое имя? Откликнись! Никак не откликнулся.
Он никогда ни о чем меня не расспрашивал, не задавал снисходительных вопросов — я тоже его никогда ни о чем не спросил. Но помнил, как несколько лет назад в Сочи отец выходил из моря — и вдруг объявили — и люди побежали к репродуктору — что вот: разоблачены. Все они и еще к ним примкнувший. Помнил, как огорчились мои родители, особенно папа в купальных трусах огорчился. Рядом со мной — мне хотелось, чтобы мы ласкали друг друга, запускали бумажных змеев, бегали по полю и целовались, — сидел создатель неизвестного мне коктейля, а бабка затеяла большую стирку, и, как всегда в такой день, я был предоставлен самому себе, и я выкрал из шкафа то, что мне категорически запрещалось брать: отцовское духовое ружье с маленькими пульками, — и побежал на помойку убить кота. На помойке кота не оказалось, и я долго сидел у вонючей ямы в засаде, пока не надоело. Когда надоело, я убежал с ружьем в лес и оказался метким стрелком. В тот день большой стирки я убил много ворон, трясогузок, синиц и других, неизвестных мне пташек. Мне нравилось, как они, как кулечки, тихо падали наземь. По дороге домой я подстрелил красивого дятла, он свалился мне прямо под ноги, и мне совсем не было его жалко. Потом я снова побежал на помойку и, когда до меня донесся клич: — Ку-у-у-шать! — я увидел щуплого серого кота, промышлявшего в яме. Кот хотел улизнуть, но я предательским голосом позвал его: кис-кис. Тот прищурился, подозревая подвох, как местные подозревали подвох в радио без провода. Я вложил всю нежность в следующее кис-кис. Кот заколебался. Я осторожно поднял ствол духовки и прицелился с приветливым лицом. Кот стоял в нерешительности. Я выстрелил ему в лоб. Он зашипел душераздирающим шипом и бросился в траву. Дрожа от возбуждения, я стал неловко перезаряжать ружье.