Хороший Сталин (Ерофеев) - страница 89

— Отправляйся спать!

Я лежал на своем диване со сбитыми простынями, попа опухла, никто не пришел извиниться. Они предательски тихо легли, погасили в спальне свет — меня трясло от их поведения. Я обозлился и проклял их праздники.

Родители испортили мне одно из самых важных моих удовольствий. Ненадолго, но глубоко я разочаровался в них. Эта порка была единственной в моей жизни. Но она расколола детский мир на две половины, открыв счет моих претензий к родителям. Я стал жить с ними в двух параллельных жизнях, как живут обычно муж с женой: в состоянии мира — одна история отношений, в состоянии войны припоминается другой список событий, который разрастается от скандала к скандалу. В ночь порки я вспомнил то, что случится через много лет. Я вспомнил, как мой папа, потеряв самообладание, вбегает на нашу московскую кухню с требованием к Клаве и маме немедленно прекратить разбивать мясо на доске, лежащей на полу, — под нами живет какое-то время тот самый Виноградов, и папа его трусливо боится. Я вспомнил, как в той же московской квартире, оставшись без домработницы, мама пылесосит в дикой злобе пол моей комнаты, а я вижу, что провод пылесоса отделился от аппарата, пылесос воет сам по себе, и все ее действия бессмысленны, как в чаплинском фильме. Я начинаю смеяться, а она вдруг вскипает, и, не понимая юмора, бьет меня изо всех сил по лицу. Евгения Александровна, тоже перевозбужденная приемом, страшным криком кричала на официанта:

— Как вы смели предложить после ужина Дюкло сигары? Вы что, с ума сошли? Он же — коммунист!

Бывший токарь была еще и художницей. Она рисовала в саду и на даче посла под Парижем. Отец осторожно хвалил ее пейзажи и натюрморты:

— Вот облако у вас — оно как живое.

Евгения Александровна оборачивалась на комплимент, польщенно и снисходительно. Много лет спустя я оказался в новой квартире Евгении Александровны на элитарной советской улице Алексея Толстого вместе с Веславой. Евгения Александровна с одышкой повела нас смотреть картины.

— Это — я, — говорила она, указывая на холсты, — это — тоже я, а это — Пикассо, это — Шагал, это — Леже, там — тоже я.

Считается, что французы их любили. Виноградовы умерли — квартиру, по-моему, ограбили. А может быть, нет. Все смешалось и стало неважным.

<>

— Ты знаешь, что у тебя родился брат?

Я бегал по большому лугу с важной целью, сосредоточенный, как пружина, когда меня за руку поймала Кирилла Васильевна. Она огорошила меня. Я не только не знал, что родился брат, я даже не знал, что мама была беременной. Она так удачно скрыла, что у меня не возникло подозрений. В моей семье физиология была не то чтобы под запретом. Ее вообще не существовало. Не существовало голой мамы. Не существовало голого папы. Они всегда были во что-то одеты. Их было невозможно представить голыми людьми. В бассейне папа, как француз, переодевался в отдельной кабинке. Однажды мама, когда не было горячей воды, позвала меня помочь ей помыть голову, полить из кастрюльки (тогда вещи исполняли несвойственные им функции): я вошел в ванную в панике, как будто снова спускался в мавзолей, боясь увидеть ее голой, но она была в лифчике и комбинации, с банным полотенцем на плечах — это был мамин предел голизны. Все выделения, отправления, нечистоты организма тоже не существовали или существовали в таких малых пропорциях (вроде выброшенных в унитаз волос, собранных с расчески), что не имели значения. Кровь была единственной жидкостью организма, которая в нашей семье принималась к рассмотрению. Родители ни разу не провели со мной спасительных бесед, как рождаются дети.