По субботам был банный день. Все ходили с утра возбужденные. Детей начинали мыть после обеда вместо мертвого часа и мыли до ужина. В ванной стояло несколько ванн, как в бане. Детей мыли раздельно, сначала девочек, потом мальчиков. Я достался для мытья Кирилле Васильевне. Дело было к вечеру. Кирилла Васильевна вспотела от помывки детей, выглядела разопрелой. Руки красные, с кончиков волос капают капли. Она утиралась по-русски рукой. Папа относился к Кирилле Васильевне с большой симпатией. Он снял ее на кинопленку: Кирилла Васильевна боком сидит на траве в Манте, с интересом смотрит перед собой. Вдруг начинает яростно аплодировать, ну просто отбивает себе ладони. Затем перестает, срывает травинку. Сидит и грызет. Папа не раз крутил эту пленку, считал своей удачей. Это уже была не черно-белая, а цветная пленка, похожая на сон. Вдруг папа пришел домой расстроенный. У него из машины украли кинокамеру. Квадратная чешская кинокамера, которую нужно заводить механически, как часы. Мне ее в руки не давали. Родители решили, что камеру украла тайная французская полиция, но мне они сказали, что просто воры. Был ли мой папа шпионом?
<>
Идешь по поверхности текста, рисуешь, как на фанере, и вдруг проваливаешься, в глубине видя свои глаза.
— У тебя кожа — нежная, как у девочки.
Так сказала Кирилла Васильевна, когда мыла меня в ванне. Меня передернуло от смущения. Первого сентября мне купили букет цветов и опять отправили в школу. Школа была игрушечной — учиться в ней было легко и приятно. На переменах выбегали во двор. Дорожки посыпаны гравием. Мы бросались мелкими камнями. Мальчик, по фамилии Орлов, с прямой черной челкой, выбил мне коренной зуб, тем самым засветившись в истории литературы. Я подошел к нему с решительным лицом, но не ударил: в этой школе не принято было драться.
В мае окружной дорогой, через Бордо, Биарриц, Лурд (с костылями исцеленных калек, свисавшими с неба) и Тулузу, поехали в Канны на кинофестиваль: родители поселились в отеле «Карлтон» с видом на море; меня поселили отдельно, под крышей. Я жил там, как голубь. На Каннском фестивале я понял, что такое — полное одиночество. Родители уходили по вечерам, пахнущие духами. Мама — в черном платье с большим отложным белым воротом — казалась мне чужой женщиной. Я давно, еще в раннем детстве, придумал своих родителей от начала до конца, приказал им быть неизменными, и они слушались меня: соответствовали своему образу, но когда они вдруг почему-то менялись, как в Каннах, — становилось не по себе.
— Ну, что ты, деточка, в отеле нестрашно, никто тебя не украдет. — Мама уговаривала меня ласковым, фальшивым голосом. Она спешила отделаться от меня, и мне было неловко за нее. Ведь я — больной. У меня забинтованы руки. По дороге в Канны я увидел на Лазурном берегу первый в жизни кактус. Вещи всегда обгоняли мое сознание своими именами. Кактус был моим продолжением бегства с Севера. Начав это бегство с Парижа, я уже не мог остановиться. Забыв, что я вышел из машины пописать, я бросился к кактусу, схватился за него, чтобы вырвать с корнем как трофей юга. Возмездие наступило немедленно.