Последние слова, похоже, подействовали. Жуков поднял голову, убрал руки с колен. Задал вопрос, другой. Иван Захарович ответил. Да, он из Москвы. Вчера вечером был в столице. Вынужден был ответить именно так. Обстановка необычная.
Жуков задал еще несколько вопросов, после чего его словно прорвало:
— Это же звери, а не люди. Звери, которых долго держали в клетках, специально морили голодом, ожесточили против всего живого, потом выпустили на волю. Какая бесцеремонность! Какая неоправданная жестокость, наконец! Грабят, бьют, вешают, расстреливают!
Жуков произносил фразы на одном дыхании, в состоянии близком к истерике. Так казалось.
Семушкин понял, что Михаил Степанович Жуков подавлен налетом оккупантов на деревню, той силой и жестокостью, с которой гитлеровцы обрушились на жителей, стараясь с первых шагов, с первого появления запугать всех и каждого. Иван Захарович зримо представлял себе все, о чем говорил Жуков. Нацисты и дома, у себя в Германии вели себя не лучшим образом. Иван Захарович помнил и костры из книг, и погромы, и ту жестокую самонадеянность, с которой действовали штурмовики накануне захвата власти. Теперь в их руках сила. Они ринулись на необъятные просторы чужой страны, чтобы жечь и убивать. Чтобы покорить мир.
Выбрав момент, Семушкин перебил Михаила Степановича. Стал говорить. Все так же негромко, так же четко. О том, что такое нацизм с его фашистской идеологией, что по-иному и быть не могло. Гитлеровцы не признают прав и законов других народов, в том числе основного права — права каждого человека на жизнь.
Жуков слушал Семушкина, изредка трогая синяк. Разговор постепенно налаживался. Приобретал форму вопросов и ответов.
— Меня интересует все, что произошло здесь с двенадцатого октября.
— Звать вас, простите, как?
— Иван Захарович.
— Извините, Иван Захарович, но двенадцатого здесь все уже подходило к концу. Если вам надо разобраться в обстановке, то начинать надо не с двенадцатого, да. Бой здесь десятого начался. Наши отступали. В ночь на десятое они к нам в деревню с обозом пришли. Дождь лил. Наши по домам разобрались, стрельба поднялась на дороге. Бойцы в ружье, да на край деревни.
— Сколько их было?
— Наших-то? Рота, не больше. С ними раненые на повозках. Человек двадцать. Командир тожеть раненый. Голова у него в бинтах.
— До этого немцы у вас были?
— Нет, хотя Афонину Пустошь они заняли восьмого.
— Значит, бой был здесь десятого?
— И десятого, и всю ночь, и на другой день. Наши немца в лес не пускали. Стрельба сильная была.
— Что было двенадцатого?
— С утра немцам подмога пришла. Много машин. Дороги у нас, сам видишь, грязь непролазная. Буксовали машины. Немцы их танками вытаскивали, орудия приволокли. Стреляли. Наши из лесу не отвечали. Видать, ушли. Немцы тогда в цепь разобрались, стали лес прочесывать. В лесу снова бой был. Крепкий, должно быть. Много раненых да убитых своих солдат они кз леса принесли. Потом к ним какой-то начальник приехал. Кричал громко. Они снялись да уехали. Только разбой в деревне учинили. Собак, курей, поросят постреляли. Коров с собой увели. Мы в погребах отсиживались. Зайдут, глазами зыркнут, отберут что из вещей и уходят. Прикладами били, — тронул ладонью щеку Михаил Степанович.