— С собой возьмем.
— Нет, она не поедет. — Женщина опять тихо всхлипнула. — Она болеет очень… И помешать побоится… И все-таки внуки у нее здесь… А я без нее как?
— Мама у тебя тоже сумасшедшая, — задумчиво сказал мужчина. — Надо же — помешать побоится! У вас в семье одна нормальная, и та — Лидка… Ладно, придется мне сюда переезжать. А внуки — дело наживное. Мы ей и сами внуков нарожаем. Как тебе такая идея?
Женщина перестала плакать и со странным выражением посмотрела ему в лицо.
— Мне все-таки уже почти тридцать три, — осторожно сказала она. — Это ничего, как ты думаешь?
— А мне сорок, — отозвался он с легким недоумением. — Это ничего?
— Дим, — сказала она нерешительно. — Ты знаешь, что я думала? Я думала, что жизнь уже прошла.
Он засмеялся, опять закашлялся, захрипел весело:
— Я же говорю — сумасшедшая. Что с тебя возьмешь… Пошли к твоим, мать, наверное, беспокоится — долго мы уже гуляем…
Они повернулись и пошли в глубь парка, туда, откуда пришли, а потом, наверное, выйдут на площадь и свернут направо — там квартал жилых домов, а потом придут в квартиру этой женщины, где ее ждет больная мама, и мужчина простуженным хриплым голосом, наверное, попросит у больной мамы руки ее дочери, и пространство вокруг будет плавиться и завязываться узлом вокруг сердца, и никто, конечно, не будет бояться.
Они уходили — такие разные, даже странно: она, выглядевшая намного старше своих почти тридцати трех, в поношенной стеганой куртке, дикой облезло-оранжевой с фиолетовым расцветки, в растянутой вязаной шапочке со свалявшимся помпончиком, в серых войлочных сапогах, нелепо торчащих из-под коротковатых темных брюк; и он — весь стильный и небрежный, в черном длинном кашемировом пальто нараспашку, и в черном смокинге — Тамара была уверена, что под пальто у него непременно смокинг, и белая сорочка, и скромный галстук, на который не хватит и годового дохода нормального человека, а в кармане пальто должны быть перчатки, которые наверняка дороже галстука раз в пять… Скорее всего, и часы у него золотые.
Они уходили, и за ними уходили их слова, и пространство вокруг остывало, узел вокруг сердца слабел, а она не хотела этого, все цеплялась за горячее хриплое эхо, все прислушивалась к тающему вдали разговору:
— А как же твоя работа?
— Ерунда, и здесь найду…
— А где мы жить будем?
— Куплю квартиру…
— У тебя есть такие деньги?
— Заработаю, займу, машину продам…
— Ты сумасшедший.
— Я тебя люблю.
Тамара будто очнулась, огляделась вокруг, увидела Чейза, деловито снующего в кустах, увидела норковую свадьбу, все еще копошащуюся во дворе, увидела свою руку, протянутую вперед ладонью вверх. Оказывается, она так и простояла все это время — «подайте, Христа ради», и шестиугольная пластинка снежинки все еще лежит на пуховом ворсе рукавички, ждет, когда Тамара задумает желание. Тамара забыла, что хотела загадать. Сейчас она вспомнит, сейчас, сейчас… Надо что-то загадать, и идти домой, и вымыть лапы Чейзу, и проверить, как там дед, и уложить Наташку — наверняка еще не легла, таращится небось совиными глазами в глупый телевизор, — и убрать со стола, и перемыть посуду, и лечь спать — да, поскорей бы лечь спать, она так устала, просто уже нет никаких сил, а завтра — опять все сначала, и так каждый день, круглый год, всю жизнь…