На русском уроке ее вызывают к доске. Правда ли, что она пишет стихи? Это правда. Она нисколько не смущается, она каменно спокойна. Может быть, она прочтет их классу? Отчего же, она может их прочесть. В лице ее никакого волнения. Я волнуюсь за нее. Она обводит глазами потолок и смотрит в окно. Брови ее, круглые и высокие, поднимаются еще выше. Уверенно, очень отчетливо, она читает:
Ландыши тихо цвели,
Дружно о счастье мечтали.
Бедные ландыши скоро увяли.
Видел ли кто, как они расцвели?
Я с трудом набираю воздух в легкие. Это так хорошо, что я чувствую, как все во мне тает от восхищения. Наташа читает еще:
Эх, взлететь бы мне высоко
Над болотною осокой,
Цепи сердца в море кинуть,
В беспросветную пучину.
Все на свете позабыть,
Вольно жить!
Но мои погрязли крылья
В тине мутного бессилья.
Мне глаза закрыты снами,
Hoги скованы цепями,
Мне цепей не разорвать:
Надо ждать.
Сердце мое сильно бьется. Я люблю ее. Я люблю ее косу, ее родинку у носа, ее немного слишком белые, взрослые руки, ее колечко, ее воротник из суровых кружев, я люблю ее лицо, напоминающее мадонну Кранаха, и больше всего я люблю ее стихи.
- Послушай, Шкловская, - говорю я ей небрежно во время перемены, - у тебя там есть "за-за" в стихах. - Да? Где?
- "Глаза - закрыты".
- А? Хорошо. Надо переделать. Я только вчера написала. Не успела еще посмотреть как следует.
Я решаюсь открыть ей мою самую тайную тайну, о которой не смею сказать никому. Это - мой секрет, и мне и страшно, и стыдно в нем признаться, и до сих пор я его не открывала никому. Я говорю ей, что не люблю "Евгения Онегина". За что его любить? Сначала Татьяна влюбляется, не сказав человеку двух слов, просто за один его вид (фатоватый, скучающий, пресыщенный, пустой). Затем - она выходит замуж за толстого генерала только потому, что мать ее просит об этом, мать, которая полна грандисонами до старости! Затем Татьяна говорит Онегину, что она его любит, но гонит от себя - какие-то старомодные и безответственные проделки... Наташа стоит передо мной с неподвижным лицом, только круглые брови ее чуть подымаются и губы как будто делаются уже. Она говорит: "Разве это важно? Не все ли равно? Важно, что
Морозной пылью серебрится
Его бобровый воротник,
важно, как бегут enjambements из строчки в строчку, из строфы в строфу. А язык! А ирония! А сам Пушкин!"
Я бегу домой, чтобы поскорее остаться одной и обдумать все это. Я чувствую, что передо мной раскрываются новые перспективы. И там литература поворачивается ко мне совершенно новой стороной, новым уровнем значений и смыслов.