- Вот увидишь, скоро слоны придут за слоновой костью и черепахи - за твоим гребешком. Я усмехнулась.
- Они придут отнять то, что им принадлежит по праву и что мы отняли у них.
- Я не отняла, ты не отнял.
- Не знаю, не знаю, это сложный вопрос. Но они придут.
Я знала, что он прав, и хоть он и говорил со мной сейчас как с маленькой, я не протестовала.
Быть может, надо было сказать ему, что я живу в глубоком колодце. Спросить его, как и когда пробился около него тот ключ, который его питает. Но я не спросила. Я боялась, что у него нет ключа или что его ключ никогда не поможет мне.
(А как же быть с той глухой, глупой, старой змеей, которая не услышит моей дудочки?)
Утешения не было, но было успокоение, успокоение в мысли, что мне что-то открылось там, под яблоней моего младенчества (куда я уже больше не вернулась), в прозрении, которое неожиданно озарило меня как бы ответом на смутные вопросы, касавшиеся меня и мира, и наконец - как красота образа. "В степи мирской печальной и безбрежной таинственно пробились три ключа" вдруг прозвучало во мне внезапным соответствием моим мыслям. У меня было не три ключа, но всего один, и он соединял в себе все три: сливая юность мою, мои вдохновения и возможность забвения.
А ночь уходила все глубже, и луна, как стрелка часов, двигалась, восходя и нисходя по небесному циферблату, усыпанному звездами, которых делалось все больше и больше, чем дольше я на них смотрела: камни, огонь, лава, разрывы, жар, кипенье, пары, круженье, молчанье.
Третий том стихов Блока вышел в этом первом военном году. Бурю музыки, которую он поднял в наших душах, трудно сейчас передать в нескольких словах. Он отвечал той стороне души, которая отрицала либестраумы и искала красоты, соединенной с отчаянием! Теперь, когда я смотрю назад, я вижу, что Пушкин был русским Возрождением, Блок - русским романтиз-мом, Белый русским кубизмом. В исторической перспективе все стало на место. И параллель-но росло мое поколение: от детского (и отроческого) Пушкина переходя к юношескому Блоку и дорастая до Белого - схематически, упрощенно намечаю я эту линию, которую я, конечно, тогда не видела, тем более что в те годы она переплеталась и путалась с другими, которые иногда перерастали, иногда заглушали ее.
Ранней весной 1915 года в Зале Армии и Флота на Литейном состоялся вечер "Поэты - воинам". Это был вечер благотворительный, один из многих других (как, например, "Артист - солдату"), на которые интеллигенция ходила с увлечением. Не знаю, почему меня решили взять на этот вечер. День был будний, вернее - вечер, уроки, вероятно, опять не были готовы (училась я урывками, как-то умела "выезжать", не брезговала ни подсказкой, ни подглядыванием, особенно в алгебре и физике, - слишком много времени уходило на чтение и писание стихов - до глубокой ночи), но так случилось, что после обеда мать объявила мне, что мы пойдем слушать поэтов. Пошли мы пешком с улицы Жуковского, где тогда жили [окна в окна с квартирой Бриков (ул. Жуковского, 7, кв. 35), где тогда жил Маяковский], вверх по Литейному. Я волновалась, все казалось - придем слишком поздно, не будет мест, случится что-то, что помешает. Ярко освещенная зала была переполнена. Мы сели довольно далеко от сцены, я - в своем парадном коричневом бархатном платье, с длинными косами и в башмаках на пуговицах. В первом отделении пела Андреева-Дельмас, а потом шло какое-то "действо" Мейерхольда; классический репертуар Александринки не подготовил меня к восприятию такого рода спектаклей, я не имела понятия в эти годы о новом театре, да и программа, которую я мяла в руках, так волновала меня, что я ничего не могла воспринять, думая о предстоящем. У актеров были огромные приклеенные носы, и они кувыркались на сцене, давая друг другу звонкие оплеухи, перегородки шатались, Олечка Судейкина и Габриэль Иванова были едва прикрыты легкими газовыми одеждами. Публика шикала и аплодировала. Свет сиял, все во мне напряженно дрожало. Наступил первый антракт, и я приросла к своему стулу. После перерыва на эстраду вышел Сологуб, за ним Блок, Ахматова, Кузмин, Городецкий.