Я только смутно сознавала тогда все это и больше физически реагировала на противоречия, чем интеллектуально, то есть ощеривалась внутри, настораживалась, "извергала" легкий ответ, который хотел внедриться в меня, отрицала, что есть два ответа на один и тот же вопрос, что какие-то проблемы имеют право быть не решены, какие-то туманы не рассеяны. Что есть мысль и чувство, добро и зло, там и здесь, и так далее, в то время как мысль есть мысль и чувство, зло - отсутствие добра, а добро - отсутствие зла (в человеке, как и вообще в природе, потому что человек есть часть природы), а там никакого нет, а есть только великий миф, изменяющийся и неизменный в своей цельности, та игра, без которой жизнь человека делается сухой, плоской и скучной, игра, нужная человеку, как всякий символизм, как смех, как слезы, как восторг, как потрясение ужасом и блаженством, как сны.
Год мой в последнем (седьмом) классе гимназии был годом великих событий, годом Октябрьской революции, Брестского мира, "Двенадцати" Блока, а заодно и Моей первой любви (а также, кажется, и второй, и третьей), годом интенсивной дружбы с Наташей Ш., годом тревог о социальном неравенстве людей, политики, заполнившей жизнь, и первых лишений. Из нашей, все еще благополучной, и просторной, и чистой квартиры я тогда шагнула впервые в ад чужой бедности, так долго таимой от меня. Конечно, я всегда знала, что не у всех людей на свете есть отбивные котлеты, здоровье и крахмальные воротнички, папа и мама, живущие в мире, но я не видела их близко, я только читала про них. Не помню, почему именно мне пришлось отправиться с тридцатью тетрадками домашнего сочинения "Базаров как тип" к учителю русской литературы, Василию Петровичу Соколову, на дом, - видимо, мы не сдали их вовремя, наступили рождественские каникулы, и мне поручили это сделать. Он жил в каком-то переулке на Петербургской стороне, где я до тех пор никогда не бывала. Сам он был человеком без возраста, внешностью напоминавший Передонова, ходил в желтом целлулоидном воротничке, волосы его были масляными, а усы совершенно рыжими, и к каждому слову он прибавлял: "ну-те-с". Мы так и прозвали его Нутесом. Сюртук его был грязен, ногти черные, нос картошкой. При всем этом он был огромного роста, сутулился и смущался, но его так, несмотря на это смущение, боялись, что в классе на его уроках стояла мертвая тишина, а две сестры-двойняшки Кругликовы плакали навзрыд, как только он их вызывал к досге, хотя им и было по семнадцати лет. Чувства мои к нему были несколько странного свойства: он был мне противен, но не страшен, вместе с тем я не могла не заметить, что стихи он читал по-нашему, то есть не по-актерски, и когда говорил о "Медном всаднике" (связав его с "Анчаром"), то ему пришлось после чтения громко высморкаться в грязный носовой платок, от чего у меня у самой увлажнилось в носу. "Нутес, кажется, раскис", - шепнула мне Наташа, которая сидела, конечно, на одной парте со мной. Но его слова о том, что "Медный всадник" и "Анчар" - об одном и том же (власть человека над человеком), глубоко запали в меня, и я стала думать о Нутесе и была рада, что вот иду к нему, увижу, как он живет, и, может быть, поговорю с ним о новых поэтах.