Карл обернулся к Исаеву:
— Главная трудность в том, что Роману надо пойти к Маршану и получить улику; Яков на допросах молчит, и прямых доказательств его вины нет, только косвенные. Бокий просил меня все Роману сказать — все, до последней мелочи. Бокий сказал: «Если Роман не сможет — тогда будем думать, неволить его у нас права нет».
— Какие косвенные доказательства? — спросил Исаев.
— Данные наружки, посылка с бриллиантами — мы ее перехватили в посольстве; показания сестры Оленецкой, которая от Яши эту посылку приняла, — негромко, по-прежнему не поднимая головы, ответил Роман, — данные ревизии. Если Маршан подтвердит, что у него с братом была связь, — цепь замкнется. Карл привез план операции, которую мне предложено провести…
Роман положил голову на подоконник и стал молча раскачиваться из стороны в сторону, и плечи его временами начинали трястись, и тогда он еще крепче прижимался лбом к холодному белому подоконнику.
— Роману предстоит сыграть смертельный спектакль, — сказал Карл. — Ошибись он хоть в мелочи — его уберут и дело в Москве провалится. Он должен сыграть предателя. Он предает дело во имя брата. А ему надо, помимо всего, получив улику, заставить Маршана торговать с нами, покупать камни по ценам западного рынка… Так-то вот…
Ночью, перед тем как уйти к границе, Исаев встретился с Шороховым. Они увиделись за городом на маленькой проселочной дороге возле Выру. Шорохов должен был довезти Исаева до крохотной деревушки, где уже ждала лодка связников.
После того как они все обговорили, Исаев сказал:
— Со мной в камере сидел Никандров…
— Знаю. Сволочь, контра, воронцовский дружок…
— Верно. Он мог бы, конечно, работать на Неуманна, но помогал он мне.
— Ну и что?
— Я бы просил предпринять шаги к его освобождению.
— Хотите отблагодарить за то, что он не был полным негодяем?
— Вы его книги читали?
— Нет.
— Вот видите… А ведь он талантлив.
— Бунин с Савинковым тоже не бездари. А Куприн?
— Это наша с вами революция, она любима и вами и мною. Куприн ее примет позже. Возможно, Бунин с Савинковым тоже. Хотя вряд ли, ибо они отринутые политики, а политик не прощает никогда и ничего тем, кто его отстранил от политики… Писатель, ученый, художник — другое дело. Репин, кстати, не в Питере живет, а у Маннергейма. Если Куприн ставит себя в положение Ивана, не помнящего родства, то мы, пролетарская диктатура, делать этого не имеем права: потомки не простят. А что касаемо нас, так, между прочим, товарищ, мы до сих пор живем под шатром великой русской культуры девятнадцатого века… Как ни крути, Толстого или Достоевского в класс-гегемон не затащишь — обсмеют.