— Я ничего не понимаю. Что я должен… В чем я виноват? — тихо спросил Трушницкий, ощущая дрожь во всем теле.
— В чем он должен признаться? — перевел Чучкевич. — Вы ведь спрашивали, — он глянул на Трушницкого, — в чем вам надо признаваться, да?
— Да, да, — быстро ответил Трушницкий, словно бы цепляясь за спасательный круг — за украинскую речь Чучкевича, который сейчас поможет все объяснить этому длинному гестаповцу.
— Ну, это я вам подскажу, — сказал Чучкевич. — Вам трудно самому понять, в какую гнусную игру вас втянул Лебедь. Вы художник, вы о прозе жизни не думаете, вы в эмпиреях, — ласково, теперь уже неторопливо продолжал он. — Он же втянул вас в игру, Трушницкий. Он вам приказал устроить концерт в театре?
— Да.
Чучкевич сказал Дицу по-немецки:
— Можно начинать записывать, с этим будет просто.
Диц вызвал стенографиста, тот устроился в уголке, включив яркую настольную лампу, и Чучкевич придвинул свой стул поближе к ввинченному, металлическому, холодному, обрекающему табурету, на котором было приказано сидеть Трушницкому, и колени их соприкоснулись, и Трушницкий захотел, чтобы это касание продолжалось, потому что этот человек был своим.
— Так вот, по поводу концерта, Трушницкий. Лебедь просил обсудить программу с представителями оккупационных властей?
— Нет.
— Не просил, — медленно повторил Чучкевич, дожидаясь, видимо, пока ответ Трушницкого запишет стенографист.
— Но он ведь должен был знать, что программа торжественного концерта обязана быть утвержденной представителями новой власти? Должен ведь, да?
— Да, — медленно, стараясь понять спасительный смысл в словах Чучкевича, повторил Трушницкий. — Конечно.
— Лебедь сказал, что назначает вас главным режиссером театра?
— Главным дирижером.
— Что?
— Я говорю — главным дирижером.
— Ну, знаете, разница невелика.
— Да, да, невелика, — быстро согласился Трушницкий.
— А он должен был согласовать этот вопрос с новой властью? Как думаете?
— Должен.
— Он никогда не говорил вам, что надо попросить новую власть назначить немецкого директора вашего хора?
— Нет.
— Вот и получается, что он хотел стать над новой властью, этот Лебедь? Разве нет?
— Я не знаю… Мне кажется…
— Нет, погодите, — мягко перебил его Чучкевич, — как же так — «не знаю»? Такой ответ может показаться неискренним господину Дицу. Вы все прекрасно знаете, Трушницкий. Эмпиреи эмпиреями, но ведь хлеб вы едите земной, а не небесный. Мы ведь существуем только потому, что в мире есть великий фюрер Адольф Гитлер и его нация. А если Лебедь всё брал на себя? Если он всё хотел решать сам? Тогда как? Он ведь всё хотел решать сам — так?