«Эдме из тех женщин, которым следовало бы всю жизнь оставаться двадцатилетними, – решил Ангел. – Она уже сейчас делается похожей на свою мамашу».
Через секунду сходство исчезло. Ничто не напоминало в ней больше Мари-Лор. От змеиной красоты матери, белой, рыжей, бесстыдной, красоты отравительницы, которой Мари-Лор всю жизнь пользовалась как западнёй, Эдме унаследовала только одно: бесстыдство. Тщательно следя за тем, чтобы никого не шокировать, она шокировала всё равно – как слишком новая драгоценность, как нечистокровная лошадь, – шокировала всех тех, кто по своей натуре или от отсутствия образования обладал первобытным обострённым чутьём. Слуги, как и Ангел, смутно опасались Эдме, угадывая в ней существо более низменное, чем они сами.
Эдме взяла сигарету, баронесса, следуя её примеру, принялась раскуривать сигару и с наслаждением затянулась. В белой косынке с красным крестом, падавшей на её мужские плечи, она напоминала почтенных господ, которые, разгулявшись в рождественскую ночь, напяливают фригийские колпаки, наколки горничных и бумажные кивера. Шарлотта расстегнула кожаные пуговицы на жакете и подвинула к себе коробку с «абдуллами»,[5] а дворецкий, седой итальянец с самшитовым лицом, соблюдая семейный ритуал, подкатил к Ангелу маленький столик на колёсах, похожий на столик фокусника, со множеством всяких секретов, ящичков с двойным дном и серебряных бутылочек с напитками. Потом он вышел, и со стены исчезла его длинная тень.
– В вашем Джакомо в самом деле чувствуется порода, – сказала баронесса де Ла Берш. – Уж я-то разбираюсь.
Госпожа Пелу пожала плечами. Грудь её, давно уже не колыхавшаяся при этом движении, тянула книзу белую шёлковую блузку с жабо, короткие крашеные волосы, всё ещё довольно густые, горели тёмной медью над большими зловещими глазами и красивым лбом, достойным члена Конвента.
– Любой седой итальянец кажется аристократом. Посмотришь на них, так все они камерарии папы римского, могут меню на латыни составить. Потом откроешь нечаянно дверь – а они там насилуют маленькую девочку.
Ангел воспринял её язвительность как долгожданный ливень. Злой язык матери словно разрядил тучи, стало легче дышать. Ангелу нравилось в последнее время отыскивать в ней сходство с прежней Шарлоттой, которая, взирая с высоты своего балкона на какую-нибудь хорошенькую незнакомку, именовала её дешёвой шлюхой, а на вопрос сына: «Ты её знаешь?» – отвечала: «Ещё чего! Не хватало мне знаться со всякими потаскухами!» С некоторых пор он безотчётно восхищался удивительной жизненной силой Шарлотты, бессознательно отдавал ей предпочтение перед другими, не подозревая, что это предпочтение, эта пристрастность, быть может, и называются любовью к матери. Он рассмеялся, радуясь столь блистательному подтверждению того, что Шарлотта не изменилась, что она всё та же, какой он её когда-то знал, ненавидел, боялся, оскорблял. На мгновение госпожа Пелу обрела в его глазах свой подлинный облик, он вдруг понял, чего она стоит, оценил по достоинству эту женщину, необузданную, алчную, расчётливую и вместе с тем способную на риск, как великий финансист, и на злорадное лукавство, как сатирик. «Не женщина, а стихийное бедствие, – подумал он. – Ну и ладно. Стихийное бедствие, зато не чужая…» Он вдруг заметил над лбом члена Конвента неровно растущие, как у него, корни волос, которые на его собственном лбу подчёркивали своей синеватой чернотой белизну кожи.