Спирт можно получить из чего угодно: из одеколона, из духов, из аэрозоля, из освежителя воздуха. Спирт можно получить даже из гуталина: для этого достаточно намазать гуталином хлеб и поставить в теплое место. Ты просто срезаешь со свежей буханки верхнюю корочку, затем мажешь ее толстым слоем гуталина и ставишь к батарее на несколько часов. Спирт потихоньку вытапливается и пропитывает хлеб. Потом ты просто срезаешь верхний слой, все еще намазанный шлаком и маслами, и ешь пропитанный спиртом хлеб.
Никто не напишет об этом в книгах.
Никто не защитит про это диссертацию.
Никогда.
Никто и никогда не напишет про нацвай.
Внезапно, прогуливаясь по террикону, наблюдая за тем, как рабочие лениво машут какими-то бесполезными инструментами, как инженеры вяло пытаются просчитать, как следует рыть, слушая, как кто-то уже вызывает меня по телефону, чтобы спросить, сколько денег мне понадобится, чтобы в шахте не осталось живых, я понимаю, что все это: и шахта, и завал, и развитие угольной промышленности – на самом деле не имеет никакого отношения к порошку. Ни к зеленому, ни к желтому.
Да, это факт, мы все сидели на нацвае, но, черт возьми, мы все по утром чистим зубы, и это не значит, что если в шахте произошел обвал, или взрыв метана, или самовозгорание террикона, то в этом виновата зубная паста. Она не виновата. И порошок тут ни при чем.
И когда я возьму трубку, я просто представлюсь и спрошу, кто это, а потом скажу: «Я думаю, как обычно».
И этого будет достаточно.
Но в этот раз я на самом деле не думаю, как обычно.
На самом деле я отлично знаю, что сейчас все совсем по-другому.
Сейчас там, внизу, раздавленный и полураспятый за свои грехи, лежит не какой-то безымянный шахтер, имени которого я никогда не узнаю, – сейчас там лежу я, не чувствуя ног, правая рука обездвижена, и кислорода осталось совсем чуть-чуть. И метан потихоньку душит меня.
Я открываю глаза, но темень вокруг стоит абсолютная, потому что единственным источником света были вспышки от замыкания обрывков нити накала, а сейчас я выкрутил лампочку и не осталось даже их. Я закрываю глаза.
Я не знаю, напишет ли когда-нибудь кто-нибудь про нацвай.
Черт возьми, я не знаю, может быть, средневековые скандинавские рыбаки или древнегреческие лесорубы тоже сидели на чем-то подобном. И никто уже не узнает.
Я не знаю, напишет ли когда-нибудь кто-нибудь про нацвай, и сейчас это уже не имеет значения.
Потому что теперь все будет по-другому.
Я открываю глаза.