Для Гадо. Возвращение (Стовбчатый) - страница 16

— Вы можете идти, — сказал я ребятам, и те молча вышли вон.

Судья Пырьев сидел в углу помещения на простом табурете и смотрел прямо перед собой, даже не на меня. Очевидно, он еще дремал. Рядом с ним стояло ведро с водой и большая алюминиевая кружка. Волосы и лицо его были мокрыми, на полу растеклась целая лужа воды. Очевидно, его чуть поливали, а потом накачивали водой, чтоб рвало. Я внимательно осмотрел «карцер» и остался им вполне доволен. Единственное, что мне не понравилось, так это деревянный пол. Цементный был бы более к месту, как в старые добрые времена.

Ну ничего, хватит и того, что есть, подумал я и осмотрел как следует замок и дверь. Да, отсюда не вырваться, факт, но на всякий случай скажу, чтобы забрали у него все металлическое. Так спокойнее.

— Итак, подсудимый, — обратился я к Илье Григорьевичу словно судья, — вам предоставляется слово. Говорите как есть и что пожелаете, рот затыкать не будем-с.

Я эффектно сложил руки на груди и посмотрел на него, как на придорожную пыль.

— Я… ничего не понимаю, — прошептал он чуть слышно. — Эти ребята заставили меня пить воду… много воды, и ничего, совершенно ничего не объяснили… Вы — взрослый солидный человек, пожалуйста, объясните мне, что я сделал плохого, кому? Как это все понимать?

Сейчас он был похож на мокрую курицу, на умирающую мокрую курицу, у которой уже не была сил на кудахтанье. Именно ради этой сцены, ради этого мгновения я и рисковал свободой и головой! Но нет, я не уйду, я не выпущу его отсюда раньше времени. Завтра он окончательно оклемается, вспомнит про долгий день и такую же долгую ночь. Завтра он захочет выжить, начнет думать и искать выходы.

— Мне сделали, лично мне! — сказал я, глядя на него в упор. — Более двух тысяч дней неволи… Приговор… Это было давно, но было. Если чуть-чуть напряжете память, обязательно вспомните, должны вспомнить. Я подожду…

Наступила долгая пауза. Судья Пырьев всматривался в мое лицо, но так и не узнал меня. И не мудрено, ведь прошли годы, да и вид мой был уже не тот.

— Не помню, — выдохнул он. — Ей-богу, не помню, господин Вис… — Он запнулся, не зная, как меня величать теперь.

— Даже так? — усмехнулся я. — Уже Бога упомянули, это хорошо. Пе-ре-вос-питываетесь, Илья Григорьевич, перевоспитываетесь… А меня, знаете ли, все по пресс-хатам бросали, к махновцам разным, беспредельщикам. И тоже для перевоспитания, что характерно. Знаете, что значит пресс-хата? Не знаете? Ну это просто — камеры, где сидят людоеды и палачи из заключенных. Они за пачку чая и курево человеку кости ломают, насилуют, бьют. Негодяи, одним словом, звери, почти маньяки… Вот и пришлось мне выкручиваться, Илья Григорьевич, уходить от перевоспитания, так сказать… Два раза толковые негодяи попались, есть и такие, хитрые — и вашим, и нашим. И чай у них, и я цел. Побаивались братву, дурили ментов по-своему, а вот в третий раз наклад очка вышла, сбой… Подумали менты, хо-рошо подумали… И попал я, Илья Григорьевич, как хер в рукомойник, простите за выражение. И срыва вроде нет, и сдаваться никак, мать их туда! Для таких вот случаев и держат урки лезвие во рту, лезвие или половинку опаски. Если удастся пронести. Я пронес, повезло. Ну и начал я обороняться от этих злодеев всеми правдами и неправдами, как мог. Они — меня, а я — их. У них — сила, во мне — дух. И безысходность, полная безысходность: на кону честь, а может, и жизнь. Кости-то срастутся, прилепятся, а вот задница и имя — увы. Порезал троих, сильно порезал, Илья Григорьевич, но уцелел. Истинный крест уцелел, хотя и досталось мне… И вот суд… Это меня, значит, судят за преступление, бандита. Менты рады, наконец-то! Им-то тех не жалко, хер с ними, им лишь бы мне добавить сроку и в крытую отправить. А те что? Дичь, другие найдутся! И хоть прав я был кругом и по совести, хоть не виновен, вашу мать, а врезал ты мне, Илья Григорьевич, аж шесть годков, с плеча. Теперь помнишь или продолжать?