У меня не было часов, не было их и у Киры, но я чувствовал, как далеко за полночь зашло уже время, вероятно – начало второго. Надо уходить, пусть она ложится и спит, не оставаться же мне в самом деле с нею в этой комнатушке, для ночлега мне здесь просто нет места.
Но Кира решительно загородила дверь:
– Что ты, куда, слышишь, как воет? Ты и пути не найдешь. Почему нет места? Вот же кровать. Ты вот так ляжешь, а я – у стены. В колхозе мы втроем спали – и умещались…
Откинув одеяло, она положила на край подушку, устроила из чего-то изголовье для себя.
– У меня два одеяла. На тебе вот это, оно побольше, а это – мне. Мама его мне в лагерь давала. Придется в одежде, а то замерзнем. Я часто так сплю. А что поделаешь? Как ни натопишь жарко, а долго тепло не держится, ночью и два одеяла не греют. К утру, бывает, вода в ведре леденеет…
Я внимательно посмотрел на нее: как свободно, как просто предлагает она лечь с нею рядом на одной постели… Словно ей невдомек, словно она еще совершенно не просвещена, как может быть понято ее приглашение, что может случиться… Глаза ее были детски чисты, доверчивы и участливы, только это одно и смотрело из них, и даже тенью не присутствовала боязнь, что я дерзну повести себя не по-товарищески… И я вновь поразился той разности черт, какую создало в ней пережитое: столько уже взрослости, совсем самостоятельная, трудовая жизнь, и столько еще чистого, незамутненного детства…
Вьюга шумела над кровлей, трясла оконную раму – точно хотела вломиться внутрь, погасить нашу лампу, отнять наше скудное тепло.
Кира, без стеснения в своих движениях, – будто она уже и раньше делала так при мне и ей это было привычно, – стянула через голову куртку, оставшись в черном свитере с глухим горлом, скинула войлочные туфли, которые она надела после валенок, большие для ее ног, спадавшие и шлепавшие задниками при каждом ее шаге по комнате. Забралась на кровать, на свое место, укуталась в одеяло.
Я медлил, почему – не знаю, без какого-либо отчетливого, ясного чувства. Но мне нужно было обязательно помедлить, продлить какое-то время, прежде чем лечь на свой край постели. В кисете нашлась махорочная пыль, я сладил цигарку, раскурил над ламповым стеклом.
– В деревне зимой мы рано ложились, – заговорила Кира. – Хозяева керосин экономили, поужинают, на печь – и лампу тушат. Поневоле и все ложились, кто у них в избе жил. А спать еще не хочется. Ночь впереди длинная. Так мы – рассказывать. У хозяев две семьи эвакуированные помещались, одна – из города, другая – с курских мест, и нас, девчонок пионерлагерных, трое… А в той семье, курской, Шурка была, лет семнадцати, балаболка страшная. Все книжки порассказала, какие читала, все истории, что там у них случались. Такое иной раз плела, ужас! А все равно – интересно, у нее и небылицы как быль выходили. Лежим в темноте по своим углам – и до позднего часа… А Шурка на все голоса, и мужскими, и женскими, просто артистка… А бабка Шуркина – та сказки знала. Говорить их начнет – нараспев, слова старинные…